Анатолий Ким - Отец-Лес
– Что же, выходит, что все твои деревья, какие есть на свете, совершенно счастливы? – криво усмехнувшись, спросил старший брат, а затем вдруг оцепенело уставился на развёрнутую мехом наружу бекешу, брошенную в кресле, похожую на лохматую собаку.
Я разговаривал с ним, горячился и спорил, осторожно и трезвенько думая о том, где же теперь мой славный егерь, не поглотил ли его разлив вместе с железной лодкой-моторкой и что же мне теперь делать, отделённому от всего мира великим половодьем, заточенному на этом кордоне-острове. Мой спор с братом был для меня привычным, я всегда любил подразнить Андрея, разными парадоксами пытаясь расшатать его устойчивые умопостроения; в нём и в егере Власьеве было одно и то же качество, которого недоставало мне, – то были люди, чья духовная жизнь и внешняя, физическая, совершенно совпадали. Оба они были всегда в делах, а любое дело было для них и выражением их духовности, которой, как мне казалось, всё же у них недоставало для того, чтобы ощутить эту единственную нашу жизнь во всей её глубине и полноте.
Андрей Николаевич, как и все дети Тураевы, вернулся после всех университетов и факультетов на землю отческого имения и, получив при разделе усадьбу и пахотные земли, ретиво принялся за хозяйствование. Но, подобно егерю Артёму Власьеву, ему не хватало в доме хозяйки, и он принялся искать её с тем же неромантическим деловитым усердием, как и Артём, который, не зная ещё, кого выберет в невесты, уже заранее договорился с матерью, что та выделит для него при женитьбе корову, а себе возьмёт тёлку от неё. Возможно, подобный ретивый подход к женитьбе и не приводит к особенному трепету и благоуханию брачных чувств, но с жёнами и тот и другой особенно не мудрил, удовлетворился первою же попавшей к случаю невестой, даже не спрашивая у себя, красива она или не красива, нравится ему или не нравится. Тураеву Андрею досталась довольно засидевшаяся дочь богатых соседей, помещиков Шубниковых, и она, Тамара Евгеньевна, избрала трудовую жизнь, стала сельской учительницей, после замужества переехала в Тураевку и продолжала учительствовать в местной приходской школе, где и проработала до самой революции. Она была счастлива тем, что муж полностью разделяет её взгляды на жизнь, и хотя бог не дал ей детей, а страсть к мужу так и не пробилась у неё сквозь её целомудренную стыдливость и его суховатую сдержанность, Тамара Евгеньевна считала, что прожила с ним хорошую жизнь. Другое дело у Ларисы, жены егеря Власьева, – она за два года народила ему двоих детей, а потом, год спустя, однажды задержавшись по летнему времени в деревне, вдруг загуляла и запила с известным вдовцом по прозвищу Жупяк и на кордон больше не вернулась. Детей малых вскоре перевезли к ней в деревню, а Артюха остался на кордоне с коровой, овцами и гнедой кобылой Лыской, для которых надо было в одиночестве заготавливать сено. И, расценивая его судьбу по заботам этого тяжкого для Артюхи сенокоса (когда некому было даже поворошить сохнущую траву в рядках), можно сказать, что ошибкой была его женитьба, – но совсем по-другому представляется, если посмотреть на дело, так сказать, с высот тех дней половодья, когда я был заперт на Колином Доме разливом, словно Робинзон на необитаемом острове.
В дни весеннего разлива, оставшись один на том месте, где когда-то стоял барский дом, затем изба лесника, а после – стандартный казённый домик для егеря, Глеб Тураев неожиданно обрёл способность как бы соединяться с сознанием окружающего Леса, и подобное слияние совершенно перестроило его обычное соотношение с миром окружающим и дало ему возможность быть наконец и предкам своим, и потомкам – то есть быть тем единым родовым существом, которое рождается и умирает, рождается и умирает, поступает, говорит, думает как-то по-своему, сообразно веянию времени, но всегда, во всяком воплощении и проявлении своём, испытывает какое-то своё особенное, единственное в своём роде главное чувство жизни.
Ну и коли на самом деле иллюзорно всё то, что наполняет меня, и я, стало быть, не существую, – то Лес-то существует, и деревья на земле высятся! – успокаивал себя Глеб Тураев, желая видеть целым и существующим тысячелетний Лес, даже несмотря на то, что в нём могло бы никогда не появиться его субъективное "я" – и это в противоположность Николаю Тураеву, который порою ясно ощущал своё тайное присутствие во всём, что происходит в Лесу, и потому считал, что Лес этот не мог бы состояться без его присутствия и участия.
Лес раскрывал свою тайну того, что он всюду, в минуты жизни особенные – Николаю Тураеву возле длинной стены Баташовского подворья в Гусе Железном, Степану во время ночной разведки, когда он на плаву, обняв бревно, перебирался через реку, а Глеб Тураев вдруг увидел, что он находится в глухой чащобе, со всех сторон окружённый тесным частоколом деревьев, – стоя посреди пустынной платформы на станции Кунцево в Москве.
Николай Николаевич, живя постоянно в лесу, внешне совершенно переменился, вряд ли кто-нибудь из прежних сослуживцев и знакомых узнал бы его, как не узнала и Вера Кузьминична Козулина, в девичестве Ходарева, встретившись с ним возле мрачного дворца купцов Баташовых. Он смотрелся совершенно мужиком, был в армяке и безобразно стоптанных сапогах, облысевшую голову его накрывал коричневый засаленный картуз, и на давно не бритом лице Николая Николаевича с окончательно утвердилось то выражение рассеянного равнодушия, с которым он и прожил до конца своих дней и которое передалось его сыну Степану и одному из внуков – Глебу. У последнего это равнодушие задумчивости носило иронический оттенок, словно Глеб Степанович был глубоко погружён в свои мысли, но то самое, о чём он думал, было не очень серьёзного порядка, хотя и забавляло властителя собственных дум.
Но он всегда помнил, как смотрел, бывало, на него отец, придя из леса или завершая обед, – насмешливыми, равнодушными синими глазами, словно знал и всегда думал о том, что отец и сын – это как небо и земля, как огонь и дым – хоть и вместе вроде бы, а навеки чужды и несовместимы. И существовала, конечно, эта особенность тураевская быть погружённым в собственные мысли, весьма далёкие от насущной сиюминутности и реального момента общения с кем-нибудь, – но у каждого из этих троих уход мысленный, отток души в нереальность был окрашен своим чувством – неповторимым и одиноким навечно. Степан Николаевич, лесник, в прошлом финансовый работник мелкого ранга, большей частью своих уходов от действительности оказывался вновь на той не исчезающей в забвении точке непостижимого бытия, что зовётся человеческой "войной". И, глядя холодноватыми, отсутствующими глазами на сына, он вновь был в ином времени – переправлялся через ночную реку.
Оружие и боевые припасы, вещмешок за спиною, намокшая одежда и залитые водою сапоги были как бы вескими и многочисленными доводами к тому, что широкую и быструю реку вплавь невозможно пересечь, даже одной рукою держась за бревно – ибо никаких сил другой руки, загребающей воду, чтобы плыть направленно, не хватало на это необходимое продвижение. Его тело, испуганно ощущающее роковой провал водной глуби под собою, сжалось в комочек, как бы постигнув всё своё малое значение в столкновении столь могучих сил: войны и ночи, течения реки и вражды держав, средь тысяч жестоких смертей вокруг и звёздных вспышек в небе, мигающих, словно огоньки далёких выстрелов. Где-то на середине реки, наверное, бревно вывернулось, крутнувшись в воде, и сразу же отскочило недосягаемо далеко от него, пропало в темноте, и Степан мгновенно ушёл с головою в воду, стоя, с запрокинутым вверх лицом, -потонул до самого дна и упёрся в него ногами. Но тотчас же осознал, что погрузился в реку не очень глубоко, и, собрав все силы, мощно вспрянул назад, вверх, и выпрыгнул из воды по самую грудь, успел хватануть воздуха, и вновь колом ушёл в чёрную невидимую глубь, и опять выпрыгнул в следующее мгновение. Так, высокими отчаянными прыжками, одновременно сносимый быстрым течением, Степан вскоре выбрался на перекат, где воды стало ему по шею. Река сносила его дальше, увлекая своим невидимым ходом, взбулькивая у самого лица плескоструйными мелкими волнами, но следующий миг показал, что дно уходит ниже, и Степан упёрся изо всех сил, противясь течению, остановился и замер на месте, боясь шелохнуться. Он вдыхал всей грудью тёмный ночной воздух, наполненный бегущими ночными тучами и вспыхивающими огоньками звёзд, – стоял и не мог решиться сделать хотя бы шаг в любом направлении окружавшей его тьмы. Но холодная толкающая вода и великая решимость жить понуждали его попытаться всё же идти куда-то, не стоять на месте, пока есть возможность действовать. Однако страх тела был сильнее и разума, и всей его воли – Степан стоял и, стараясь поднять выше подбородок над водою, неустойчиво пошатывался на месте.
И тут он увидел исполинские стволы уходящих вершинами к небу деревьев великого Леса, и одновременно открылось ему, что его маленькая, сейчас близкая к гибели жизнь есть всего лишь частичка и странная особинка жизни этого могущественного, повсюду произрастающего Леса. И стоило ему увидеть это, как исчез страх гибели, и Степан шагнул вперёд, нашаривая под водою дорогу к тому, что в данную минуту было для него не спасением какой-то испуганной крошечной жизни, а продолжением бытия одного из деревьев великого Леса. Он и почувствовал себя высоким, как это дерево, и неподвластным воде; шагая в направлении, выбранном нерассудочной волей, он вскоре вышел на мель переката, где воды ему стало по колено. И тут он почувствовал, что в темноте ночи лицо его залито не водою, а тёплыми слезами и весь он дрожит под мокрой своей одеждой, и он подумал, что слёзы и содрогание тела есть то последнее и ничего не значащее, в чём проявляется его человеческая отдельность.