Пэт Конрой - Пляжная музыка
— Просто возвращайся, — предложил я. — Фурманы точно тебя прикончат.
— Если они этого не сделают, тогда все поймут, что я предатель, — ответил Джордан. — Спасибо, парни. Никогда не забуду, что вы для меня сегодня сделали. А теперь сматывайтесь, пока вас не поймали.
Как только Джордан исчез за холмом, раздался мощный рев: это пятьсот фурманов выполнили идеальный маневр, взяв в клещи курсантов Цитадели и отрезав им все пути к отступлению. Был дан сигнал, и кампус неожиданно расцвел огнями — казалось, что тысячи фурмановских парней заняли стратегические позиции, заперев ошеломленных курсантов и продемонстрировав свое численное превосходство.
Меня так загипнотизировала ярость орущей толпы, что я едва успел добежать до машины, когда команда бейсболистов Фурмана, вооружившись битами, ринулась к припаркованным автомобилям. Пригнувшись к рулю, мы стрелой помчались по грязной дороге, а из-за ограды нам вслед летели биты, одна из которых повредила мне капот, а другая разбила Майку заднее стекло.
На круглосуточной заправке уже на шоссе I-26 мы остановились, чтобы залить бензин и обсудить наши дальнейшие действия.
— Что за дерьмо? — спросил я.
— Нам должно быть стыдно за себя, что мы оставили этих курсантов, — заявил Кэйперс.
— Ты совершенно прав, Кэйперс, — отозвался я. — Возвращайся и забери своих, согласно плану.
— Ты не знаешь, что такое братство, — произнес Кэйперс. — Ты ведь так и не вступил ни в одно из них.
— Поучи-поучи меня насчет братства и дружбы, мальчик, — ухмыльнулся я. — Возвращайся за своими курсантами.
— Джордан нас поимел, — сказал Кэйперс.
— Джордан — наш друг, и мы всегда будем на его стороне, — покачал я головой.
— Господи! — вздохнул Майк. — Он делает такое, чего ни одному нормальному человеку и в голову не придет.
— Он опасен, — нахмурился Кэйперс.
— Пока что только для курсантов Цитадели, — рассмеялся Майк.
Джордан действительно оказался опасен для бесстрашных, готовых на все курсантов, которые отправились в ту осеннюю ночь в кампус Фурмана. В ту ночь в кампус просочились шестнадцать человек, и ни один не вышел оттуда на своих ногах. Одного курсанта заарканили и повесили на дуб вниз головой, а потом, стащив на землю, чуть не затоптали насмерть. Пиннеру Уорреллу сломали челюсть и три ребра, когда он краской из пульверизатора попытался отразить атаку студентов, все же сумевших сбить его с ног. В отделении неотложной помощи больницы Гринвилла он оказался в числе троих пациентов, поступивших со сломанной челюстью. Семерых курсантов привезли в больницу без сознания, в том числе и Джордана Эллиота.
Кроме того, Джордан оказался единственным, кто успел добежать до здания Фурмана и написать на стене слово «Цитадель». Он как раз разбрызгивал краску по стене гимнастического зала, когда его заметил конный патруль и поднял тревогу. И тут Джордану пришлось устроить гонки с мальчиками Фурмана, которые ему суждено было проиграть. Он кинулся в сторону тихого озера, обнаруженного им на карте Уоррелла, когда они планировали операцию. Чувствуя, что толпа буквально дышит ему в затылок, Джордан с разбега нырнул в холодную ноябрьскую воду и поплыл австралийским кролем на другой берег так быстро, как мог. За его спиной пять или шесть студентов Фурмана влезли в воду и тут же взвыли от холода. Поскольку Джордан плавал как выдра, он еще какое-то время надеялся оторваться от преследователей.
Но тут он услышал плеск и, оглянувшись, увидел, что на воду одновременно спустили четыре байдарки, в каждой по четыре здоровенных, слаженно работавших гребца. Джордан рассмеялся и повернулся к ним лицом. Когда к нему приблизилась первая байдарка, он нырнул и даже сумел перевернуть лодку, но тут получил удар веслом по голове… Прежде чем Джордан почувствовал, что тонет в черной воде, он увидел со всех сторон тени весел, которые опускались снова и снова.
Джордан получил опасное сотрясение мозга. Он стал последним курсантом, выписанным из больницы Гринвилла и препровожденным под охраной в Цитадель. Как и остальных, Джордана исключили «за поведение, недостойное курсанта», и пока его под эскортом вели в комнату, чтобы он мог собрать пожитки, курсанты, собравшиеся возле ограждения, приветствовали Джордана такими громкими криками, что даже несколько остудили гнев генерала Эллиота, польщенного триумфальными проводами, которые устроили его сыну.
До окончания семестра Джордан жил вместе с родителями в Лагере Лежон. В январе он подал документы в Университет Южной Каролины, и на двери нашей комнаты я написал аэрозольной краской: «Убирайся к Фурману!»
Глава тридцать третья
В первый день июня позвонила Люси и спросила, не могу ли я ее навестить, но только один. Голос матери встревожил меня, вызвав нехорошее предчувствие плохих новостей. Когда я приехал, она сказала, что накануне ночью проснулась в темноте и почувствовала слабое, едва заметное изменение в своем теле, словно еле слышный скрежет цилиндров в комбинационном замке. Люси всегда умела читать сигналы, посылаемые ее телом, и всякий раз знала, что беременна, еще задолго до того, как врачи подтверждали ее интуитивные ощущения. Прошлой ночью, лежа, вся мокрая от пота, она поняла, что чуть было не убившие ее белые клетки вернулись. Лейкемия вновь заявила о себе, сказала Люси, и на сей раз решила поселиться в ее организме навсегда.
Мне и раньше приходилось видеть, как плачет мама, но я еще ни разу не видел, чтобы она рыдала из-за того, что может умереть. Она выполняла все предписания врача, и все же ей вынесли смертный приговор. Не думаю, что ее слезы были вызваны жалостью к себе, хотя именно это сначала промелькнуло у меня в голове, когда я сидел подле нее, как немой свидетель. А она все плакала и плакала, и я мало-помалу начал понимать. Ты плачешь из-за того, что теряешь такой прекрасный мир и все те роли, которые уже больше не сможешь сыграть. Темнота обретает другой смысл. Твое тело начинает готовить тебя к завершению жизненного цикла, к спокойствию и великодушию тишины. Я вглядывался в лицо матери, которая пыталась представить мир без Люси Питтс. Поначалу у нее не хватало воображения, но слезы проложили ей дорожку. Сейчас, в сердце родного дома, Люси призвала на помощь всю свою фантазию. И вот, плача на моих глазах, она делала первый шаг к тому, чтобы умереть правильно.
Будь я хорошим сыном, то обязательно обнял бы и утешил бы мать. Но я всегда стеснялся, когда дело касалось интимных прикосновений. Я хотел было дотронуться до ее плеча, но, почувствовав тепло ее тела, тут же отдернул руку. Печаль, казалось, делала Люси еще более опасной, наэлектризовывала ее. Но стоявший за всем этим древний инстинкт говорил ей, что уже пора сделать последнюю ставку — уйти навсегда. Я снова потянулся к матери, однако моя рука так и не смогла преодолеть внезапно увеличившееся между нами расстояние. И, несмотря на утреннюю жару, я вдруг почувствовал, что сердце будто покрылось ледяной коркой. Словно окаменев, я тщетно пытался найти слова утешения. Я знал, что мне следовало бы прижать мать к груди, но меня точно парализовало, а в голову лезли посторонние мысли. Вот так я потерял самые драгоценные, самые важные моменты своей жизни. Я не мог прикоснуться к матери, мысленно не нарисовав картины удушения, когда не хватает воздуха и ты погружаешься в пучину ужаса. Если другие мужчины успокаивались в объятиях любимых женщин, то я представлял себе, как вокруг меня обвивается питон, представлял себе, как это страшно, когда знаешь, что вот-вот задохнешься.
Мы сидели на веранде, прислушиваясь к волнам, одна за другой накатывающим на берег, и Люси еще раз повторила, что ей осталось жить всего несколько месяцев. Она решила привести в порядок дела, сказать всю правду, которую доселе не решалась открыть, объяснить нам, своим детям, что не бросила нас на произвол судьбы в тот день, когда мы родились, хотя, как она прекрасно знала, мы были уверены в обратном. Мы были несправедливы к ней и, проведя тайное голосование за ее спиной, обвинили ее в том, что она была нашим палачом, хотя палачом очень нежным. Пытаясь оградить своих детей от тех ужасов, что сама испытала в детстве, она не подготовила нас к страданиям обычной жизни. Она лгала нам о том, кто она такая и откуда пришла, потому что хотела, чтобы мы имели все сразу, поскольку мир с самого начала был к ней безжалостен. Наша мама считала, что неистовая любовь была ее самой главной, самой неотъемлемой и одновременно самой пугающей чертой, а потому Люси изо всех сил старалась держать это чувство при себе и теперь, под конец жизни, хотела, чтобы я знал: своих сыновей она любила так сильно, что даже становилось страшно. И чтобы скрыть страх, Люси любила нас тайно, придав этой любви эксцентричную форму контрразведки со своими паролями и секретностью. Она покрыла свое чувство шипами, окружила колючей проволокой и заминировала все ведущие к нему розовые сады. А дети снова и снова бежали к ней, раскрыв объятия, по этим заминированным полям. Если бы она знала, что любовь надо заслужить, что за нее надо бороться, то обязательно поделилась бы с нами этими знаниями.