Джеймс Болдуин - Современная американская повесть
Вот такие-то дела. Мама начинает расставлять мои платья, и я хожу на работу в брюках и в куртке. Но теперь ясно, что работать мне уже недолго. Надо пользоваться каждой минутой, чтобы видеться с Фонни. Джозеф работает сверхурочно и по две смены, так же как и Фрэнк. Эрнестина уже не может отдавать всю себя своим воспитанникам, потому что она поступила на неполный рабочий день секретаршей к одной очень богатой и эксцентричной молодой актрисе, друзей которой ей хочется припугнуть и использовать для нашего дела. Джозеф систематически и совершенно спокойно крадет у себя в порту, а Фрэнк — на фабрике готового платья, и оба продают краденое в Гарлеме или в Бруклине. Нам они об этом ничего не говорят, но мы и сами все знаем. Молчат они потому, что, если попадутся, нас нельзя будет притянуть за соучастие. Мы не можем пробиться сквозь их молчание, и даже пытаться нам нельзя. Каждый из них (а число таких людей растет ежечасно) готов на все — и кого-нибудь одного обвести вокруг пальца, и целый город — и с радостью сядет за решетку, лишь бы вырвать свое потомство из пасти этого демократического ада.
Шерон пора готовиться к отъезду в Пуэрто-Рико, и Хэйуорд наставляет ее:
— Она не в самом Сантурсе, а немного подальше. Такие места прежде именовались пригородами, но теперь в них хуже, чем в наших трущобах. В Пуэрто-Рико, если не ошибаюсь, это называют фавеллой[35]. Я был в Пуэрто-Рико и не стану вам описывать эту фавеллу. И уверен, что, вернувшись оттуда, вы тоже воздержитесь от каких-либо описаний.
Хэйуорд смотрит на нее и отчужденно и пристально и протягивает ей что-то отпечатанное на машинке.
— Вот адрес. Но как только вы попадете туда, вам сразу же станет ясно, что понятие «адрес» не имеет к этому никакого отношения. Честнее было бы сказать: «Это где-то здесь».
Шерон в обвисшем бежевом берете принимает у него листок и читает напечатанное.
— Телефона там нет, — говорит Хэйуорд, — да телефон вам и не понадобится. Это все равно что сигнальные ракеты запускать. Но найти эту фавеллу нетрудно. Идите куда нос приведет.
Они смотрят друг на друга.
— И вот еще что — это облегчит вам поиски, — говорит Хэйуорд, улыбаясь своей вымученной улыбкой. — Должен сказать, что мы не знаем точно, под какой фамилией она там живет. Ее девичья — Санчес, но это все равно, что разыскивать какую-нибудь миссис Джонс или какого-нибудь мистера Смита. По мужу она Роджерс, но я уверен, что это у нее только в паспорте. Имя того, кто именуется ее гражданским супругом… — Он делает паузу, сверяется с другой бумажкой и переводит взгляд на Шерон, потом на меня: — Пьетро Томазино Альварес.
И подает Шерон этот листок, Шерон изучает его.
— И вот что еще возьмите с собой, — говорит Хэйуорд. — Надеюсь, это вам поможет. Вот как она выглядит. Снимок сделан на прошлой неделе.
И он протягивает Шерон фотографию чуть больше паспортной.
Я ее никогда не видела. Я встаю и заглядываю Шерон через плечо. Она блондинка — а разве пуэрториканцы бывают блондинами? Она улыбается прямо в аппарат деланной улыбкой, но в глазах у нее все-таки есть что-то живое. Глаза и брови темные, томные плечи обнажены.
— Из ночного клуба? — спрашивает Шерон.
— Да, — отвечает Хэйуорд. Она смотрит на него, он — на нее.
— Она там работает? — спрашивает Шерон.
— Нет, — говорит Хэйуорд. — Там работает Пьетро.
Я продолжаю разглядывать через материнское плечо моего смертельного врага.
Мама поворачивает фотографию лицом вниз и кладет ее к себе на колени.
— А сколько лет этому Пьетро?
— Года… двадцать два, — говорит Хэйуорд.
И точь-в-точь как поется в гимне: «Восстал господь! В раскатах бури! И потревожил душу нам!» В кабинете наступила тишина. Мама наклоняется, думая, как ей быть дальше.
— Двадцать два, — медленно говорит она.
— Да, — говорит Хэйуорд. — Как бы эта подробность не осложнила нам дела.
— Чего вы от меня ждете? — спрашивает Шерон.
— Помощи, — говорит Хэйуорд.
— Ну что ж, — говорит Шерон, помолчав, и открывает свою сумку. Потом открывает бумажник, аккуратно кладет туда обе записки, складывает и опускает бумажник в глубины сумки и защелкивает ее. — Тогда я завтра и выеду. Перед отъездом позвоню вам или попрошу кого-нибудь позвонить. Чтобы вы знали, где я.
Она встает, и Хэйуорд встает, и мы идем к двери.
— А у вас есть с собой фотография Фонни? — спрашивает Хэйуорд.
— У меня есть, — говорю я.
Открываю сумочку и достаю из нее свой бумажник. У меня, собственно, две фотографии — на одной мы с Фонни стоим, прислонившись к ограде перед домом на Бэнк-стрит. Рубашка на нем расстегнута до пупа, он обнимает меня одной рукой, и мы оба смеемся. На другой Фонни один стоит в комнате около проигрывателя, задумчивый, спокойный, и это любимая моя фотография.
Мама берет обе, передает Хэйуорду, и он разглядывает их. Потом она забирает фотографии назад.
— Это у тебя единственные? — спрашивает она.
— Да, — говорю я.
Она протягивает мне ту, где Фонни один. А ту, где мы с ним вдвоем, кладет в бумажник и снова опускает его на дно сумки.
— Эту надо при себе иметь, — говорит она. — В конце концов, она моя дочь и никто ее не изнасиловал. — Она пожимает руку Хэйуорду. — Берегись сглаза, сынок, авось старуха привезет домой добрые вести.
Она поворачивается к двери. Но Хэйуорд опять останавливает ее.
— То, что вы едете в Пуэрто-Рико, впервые за несколько недель вселяет в меня какую-то надежду. Но должен предупредить вас: канцелярия окружного прокурора все время сносится с семейством Хантов — то есть с матерью и с двумя его сестрами, а они, по-видимому, считают, что Фонни всегда был беспутный и исправить его нельзя.
Хэйуорд замолкает и пристально смотрит на нас обеих.
— Так вот, если три почтенные черные женщины дадут показания или засвидетельствуют в прокуратуре, что их сын и брат всегда был опасен как антиобщественный элемент, это будет для нас серьезным ударом.
Он снова делает паузу, поворачивается к окну.
— В сущности говоря, поскольку Галилео Сантини человек не глупый, он добьется большего эффекта, если не потребует от них характеристики Фонни, чтобы не подвергать их перекрестному допросу. Ему просто надо внушить присяжным, что эти почтенные богобоязненные женщины не помнят себя от стыда и горя. А отца можно вообще отстранить как заведомого бездельника и пьяницу, подающего дурной пример сыну, — особенно если вспомнить, что он публично грозился проломить Сантини череп.
Он отворачивается от окна и внимательно смотрит на меня и на Шерон.
— Я, пожалуй, вызову вас и мистера Риверса, чтобы характеристику Фонни дали вы. Но видите, с чем нам приходится сталкиваться.
— Всегда лучше знать, чем не знать, — говорит Шерон.
Хэйуорд легонько похлопывает Шерон по плечу.
— Итак, возвращайтесь с добрыми вестями.
А я думаю про себя: этими сестричками и мамашей я сама займусь. Но вслух ничего не говорю, только прощаюсь с Хэйуордом:
— Спасибо, Хэйуорд. До свидания.
И Шерон говорит:
— Ладно. Поняла. До свидания.
И мы выходим в коридор и идем к лифту.
Я хорошо помню ту ночь, когда был зачат наш ребенок, потому что этой ночью закончился тот день, когда мы наконец-то подыскали себе мансарду. И на сей раз хозяин по фамилии Леви на самом деле согласился сдать ее нам, а не валял дурака. Это был веселый малый из Бронкса, кудрявый, кожа оливкового цвета, лет так тридцати трех, с большими, добрыми, будто под током, черными глазами. И он нас понял. Он понимал людей, которые любят друг друга. Мансарда была недалеко от Кэнел-стрит — вместительная и в довольно приличном состоянии. Два широких окна выходили на улицу, два задних — на огороженную крышу. Было место для Фонни, где он может работать, и если распахнуть все окна, то летом в жару не умрешь от духоты. Нам очень понравилась крыша, потому что на ней можно будет обедать и выпивать с гостями, а если захочется, так просто сидеть там вечерами обнявшись.
— Используйте ее вовсю! — сказал Леви. — Вытащите туда одеяла и устраивайтесь там спать. И делайте ребятишек. Так и меня тут сделали. — Он улыбнулся Фонни.
Больше всего нам запомнилось в этом Леви то, что ни я, ни Фонни не чувствовали при нем никакого стеснения. Мы рассмеялись.
— У вас должны быть чудесные детишки, — сказал он. — И уж поверьте мне, ребята, миру такие во как нужны!
Он спросил с нас только за месяц вперед, и через неделю я принесла ему деньги. А потом, когда с Фонни стряслась беда, Леви совершил удивительный и, с моей точки зрения, прекрасный поступок. Он позвонил мне и сказал, что я могу в любое время получить деньги обратно. И что никому, кроме нас, он свою мансарду сдавать не будет. Сказал: