Игорь Боровиков - Час волка на берегу Лаврентий Палыча
– Классная вещь, старинная, – говорил Колька и цокал языком, а
Серега с Иоськой тоже цокали, ему сочувствуя. Ну и я тоже цокал.
Серега же принял еще стакан и говорит:
– Какие же мы мудаки все были, когда в Германию вошли. Вот представьте: врываемся в немецкий дом, а там, бля, столько всякого барахла, а сервизы какие! Загляденье! А мы, бля, все это барахло хуяк из автоматов и давай на хер ногами топтать. Такая ненависть была у нас ко всему фрицевскому. Нет бы взять по паре сервизиков, сейчас бы в коммисионке столько бы за них отвалили! А ведь, бля, даже и в голову никому не приходило! Эх, мудаки мы были мудаки!
Потом к нам подошел и сел выпить на халяву сторож наш автобазовский Мартьяныч. Тот слушал, слушал Кольку с Серегой, да сам начал уже первую германскую вспоминать. Мол, совсем не такая была она эта война, и мы с немцами друг другу как-то по человечески относились, иногда даже в гости ходили взаимно. Особенно после февральской революции. Тогда, говорит, мы с ними совсем задружились, прямо выходили и братались меж окопов. И ни наши офицеры, ни ихние сему действу не препятствовали. А вот, говорит, мол, пока царя не скинули, то мы тоже иногда бегали к германцам брататься. И наши офицеры тоже молчали. Все, кроме русских офицеров немецких кровей.
Те-то как раз и препятствовали, даже иногда бывали случаи из пулеметов братавшихся расстреливали, мол, вы же сволочи, присягу царю давали, мол, как же можно так присягу нарушать? Что хочешь?
Немец он и есть немец, хоть наш, хоть ихний, раз слово дал, то будет держать. Ну уж а когда царь отрекся, то и эти рукой махнули.
Слово за слово, уж не помню, как речь зашла, но оказалось, что шел Мартьяныч девятого января 1905 года в той самой колонне, что подходила к Зимнему дворцу и лет ему было почти десять, так что помнил он всё до мельчайших деталей.
– Впереди с иконами шли, хоругвями, портреты царские несли, "Боже
Царя храни" пели. А за ними шли с наганами, бомбами и кричали "Долой царя, долой самодержавие!" А потом, когда народ встал перед солдатами, то те, что с наганами на деревья залезли, а мы дети с ними. Они ж давай по солдатам палить, я сам видел, как те падали. Ну солдаты тогда в ответ по деревьям принялись херачить, нас пацанов многих поубивало, а тех, что с наганами, тех не очень, они хитрые были бестии, за стволами прятались. А дальше и народ как водится пострадал. Но иначе никак было нельзя. Разнесли бы люди весь Зимний дворец, это я вам точно говорю, сам видел.
Затем всё стало каким-то смутным, и стрельба обеих мировых войн, русских революций и Колькиных бандитских налетов слилась у меня в сплошной беспрерывный залп Авроры, от коего я полностью окосел.
Сначала из моего поля зрения исчезли Иоська с Мартьянычем, потом
Серега, и остались мы вдвоем с Колькой, который жил неподалёку от меня у Пяти углов. Так мы с ним от Таврического сада, где была наша автобаза отправились пешком домой по Литейному, постоянно крича:
"Смерть немецким оккупантам!" Вообще-то кричал всё больше Колька, а я лишь подкрикивал. Но регулярно. Дальше уж совсем смутно помню, что нас куда-то ведут, сажают и везут. А утром просыпаюсь я в вытрезвителе на Чернышовой площади аккурат сбоку в уголке у родного
Лениздата и ровно в трех минутах ходьбы от моего собственного дoма в
Лештуковом переулке. Продрал глаза, вижу – лежу на таких широченных деревянных нарах вповалку вместе с другим всяким народом, а рядом нос в нос сопит друг мой Колька.
Потом все было ужас как муторно. Сначала нами долго никто не интересовался, и время почти что остановилось. Наконец пошло: заглянул какой-то сержант, всех нас поднял. Провел по коридору и посадил в клетку на длинные деревянные скамьи. Затем стали нас по одному вызывать. А с другой стороны решетки вдруг возникла грязная угловатая, мослатая и худая баба с какими-то словно провалившимися глазами. Увидев её, Колька весь сжался, а баба стала ему орать на всю вытрезвиловку:
– Сволочь! Сука! Сучий потрох! Сволочь пьяная! Я тя по всему городу ищу пьянь поганая! Падла ты, гадина сучья! Ненавижу вас алкашей, ненавижу! Всех бы вас, пьянь проклятую, сволочей, разложить бы на дороге, да танками бы вас, танками! Танками бы проутюжить, гад ты сволочь, алкаш проклятый!
– Ишь, Валька блядина, разоряется, – шепнул мне Колька, – но это хорошо, что меня нашла. Может у неё, блядищи, деньги есть, так опохмелимся.
Но денег у Вальки не было. Когда выпустили нас, меня с квитанцией на штраф в 25 рублей, а Кольку как фронтовика без квитанции, то оказались у неё лишь несколько папирос в мятой пачке "Севера", и одну ломаную Колька дал мне. Я закурил её, затыкая пальцем дырку, затянулся и отправился домой. Шел десятый день мая 1962 года, и мир был другим, населенный другими людьми. Они иначе чем сейчас жили, иначе выглядели, иначе одевались, иначе мыслили. Настолько другими, что я смотрю на себя в зеркало и уже не верю, что это именно я шел домой по набережной Фонтанки из вытрезвителя прекрасным солнечным утром десятого мая 1962 года.
Монреаль, 15 мая 2001
Наконец-то, Александр Лазаревич, ты порадовал меня письмом.
Данное тобой определение рассказа моего, да и вообще всей моей писанины как стиль "ПП" принимаю. Правда, из-за твоей врожденной скромности не сразу просек расшифровку, уж больно ты деликатно написал: "Пьяный П-ж". Пока сам не остограмился, не сообразил, что это значит Пьяный Пиздёж. Вполне возможно, ты также прав, когда пишешь, что мой стиль "вторичен и являет собой некую причудливую смесь текстов под Веничку Ерофеева, Довлатова и Лимонова". Что ж, про последнего не скажу, не похоже, чтобы он пьяным свои книги писал, а Веничка Ерофеев, действительно выступает здесь марксом-энгельсом, основоположником пэпизма. Довлатов же – лениным, творчески его развившем, а за ними и я в толпе рядовых пэпистов, тоже пытающихся внести в единственно верное литературное учение свой скромный вклад. Я, конечно, отдаю себе отчет, что для непьющего читателя литература пэпизма ваще не существует, да только много ли ты их найдешь в России, непьющих-то?
Честно сказать, меня больше удивили другие заданные тобой, совершенно неожиданные для меня вопросы, о том, как я представляю себе рай c адом, и, правда ли, что действительно помню свои прошлые жизни или, по твоим словам, просто фиглярничаю, начитавшись
"Звездного скитальца" Джека Лондона? Что это тебя, физика-марксиста, вдруг, потянуло на рассуждения о бессмертии души? Сдается мне, что тебе такому, как я себе представляю, было бы приятней услышать, что, мол, дурака валяю, никогда ничего подобного не испытывал и не вспоминал. Так нет, Шурик, вынужден тебя разочаровать, ибо действительно помню урывками некоторые (иногда весьма даже связные и долгие) моменты, из других жизней, случившихся в очень давно прошедшие времена. Но для того, чтобы эти сцены во мне возникли, надо очень крепко нажраться (что я сейчас и делаю), а потом уснуть.
Не знаю уж, какие такие тайные реакции происходят в моем мозгу, когда попадает туда алкоголь, но давно внимание обратил, что очень помогает он мне выуживать подобные воспоминания то ли из космоса, то ли из открытой Вернадским "ноосферы", то ли ваще из других измерений. Возникают они в сознании в те моменты, когда я, уснув совершенно пьяный после крутого многодневного запоя, как бы полу просыпаюсь и вижу некий полусон полуявь, где я уже, вроде как бы и не я, и век явно не этот, не наш, и все реалии кругом меня совершенно другие, а в то же время как бы абсолютно знакомые, ибо это я сам и есть.
Конечно же, я прекрасно знаю вашу марксистско-материалистическую терминологию и сам готов предположить, что все это просто-напросто пьяный бред, галлюцинации из-за алкогольного отравления мозга. Пусть так, допускаю. Вот только больно уж они связные, логичные, продолжительные и, скажем, творчески развивающиеся галлюцинации.
Откуда, из какой "сырости", мой отравленный мозг может их так складно воспроизводить? Отчего, вдруг, вижу я себя в высокой шапке-гренадерке со шпагой и старинным пистолетом в руках, бегущего впереди роты таких же гренадер на турецкие укрепления и кричащего им: "Братцы, не посрамим!!!" А вокруг меня – звуки смерти: вжик! вжик! вжик!
Бред, наваждение, сто раз говорил я сам себе. Тем не менее, когда подобное наваждение проходит, и полностью просыпаюсь, то встаю и записываю все, что запомнил. Так и получилось у меня восстановить некоторые, иногда весьма даже значительные, фрагменты ранее прожитых жизней, а в дальнейшем, чтобы их оживить, всего-то надо просто хорошо принять на грудь, вот, как сейчас. Итак, вперед! Пардон, блин, назад!
Например, еще в семидесятые годы во времена длительных загранкомандировок Виктории. и моих не менее длительных запоев в
Вешняковской квартире я весьма подробно восстановил одну из своих жизней и с тех пор твердо знаю, что родился однажды в июне 1740 года в семье мелкопоместного дворянина Нижегородской губернии. Был я единственным ребенком, воспитывала меня матушка вместе с ласковыми, говорливыми бабушками и няньками, а мрачный, молчаливый отец почти никогда со мной не разговаривал. Иногда даже казалось, что он вообще меня не замечает. Тем не менее, когда стукнуло 18 лет, он каким-то образом через старых друзей сумел определить меня в гвардию, и я участвовал в знаменитом марше-броске на Оранинебаум на исходе белых ночей 62 года.