Юрий Зверев - Размышления о жизни и счастье
— Сейчас мёртвый сезон.
— Почему? Ничего не покупается?
— Не работается.
А потому мы с утра сидели за столом. Пили пиво и беседовали. Главным образом слушали Хвоста. Он рассказывал о питерских приключениях шестидесятых годов, когда центром контркультуры Питера стало кафе на углу Невского и Владимирского проспектов. Ничем не примечательную забегаловку любители крепкого кофе и курения "травки" неофициально окрестили "Сайгоном". Каждый вечер здесь собиралась "золотая" молодёжь. Это были и обычные бездельники — дети высокопоставленных особ, и любители запрещённого джаза, и студенты творческих вузов. Они не высказывали политических пристрастий, но их объединяло общее презрение к мертвящей атмосфере, царящей в стране. Почти все знали друг друга. Хвост был завсегдатаем "Сайгона". Сегодня он рассказывал, что с лет пятнадцати он был отчаянным наркоманом. Это была для меня новость.
— Сидел на игле, кололся всем на свете, что только может "приход" дать. Временами бросал, "ломался" и снова принимался за старое. Нас знали все наркоманы Невского. Разминали в ложке "колёса", таблетки то есть, растворяли в воде из — под крана, грели над спичкой и "вдували" в вену.
— А как же творчество? — спросил я.
— У, ещё лучше идёт.
В России я много слышал о Хвосте, знал, что он пишет стихи, поёт в компаниях под гитару, рисует. В сквоте он создаёт из найденных, где придётся, деревяшек и железяк скульптуры. Понять что-либо в них трудно, но они тщательно свинчены, зачищены от ржавчины и покрашены. На одной работе две доски с цепными железными висюльками изображают "Семью". Другая представляет собою печку с трубой, вроде нашей "буржуйки", которую он нашёл на помойке. Рядом с печкой на деревянной колобахе наклеены пластиковые куколки, покрашенные в чёрный цвет. Всё это установлено на колченогом столе, который тоже является частью работы, и называется "Жертвоприношение".
Хвост говорит, что теперь наркоту бросил. За годы эмиграции он пожил в Лондоне, успел побродяжничать по Америке. Его песни знают эмигранты из России во многих странах мира. На вид ему лет пятьдесят. Он носит жидкую бородку, лицо его изборождено глубокими морщинами, но глаза светятся детской доверчивостью. Хвост невероятно худ, только небольшой шарик живота выступает в нижней его половине.
Часа в три в сквот к Алексею пришла его подруга Тамара, художественный критик. Кто-то сказал, что она пишет о выставках в газету "Русская мысль". Она сходу объявила, что никто из местных художников ей не нравится, и что она признаёт только работы Хвоста. Добродушный Алексей снисходительно слушал её болтовню.
За столом постоянно менялись люди. Пришёл незнакомый мне русский художник из Нью-Йорка, с ковшиком подсел перепачканный краской и проявителем художник Тиль-Мария, работающий с фотографиями, заглянул теперешний "президент объединения русских художников" Слава Савельев. Он говорил о каких-то взносах, но денег ни у кого не было, да и всерьёз относиться к его словам никто не собирался.
Потом появились две девушки с жареной курицей в пакете. Они приехали из Питера на экуменическую (по согласованию противоречий в христианских религиях) конференцию в Лион, но, променяв богословские лекции на общение с художниками, застряли в сквоте. Уже несколько дней они подкармливали пьющих и голодных ребят. Гуров занял у кого-то сотню франков и из соседнего арабского магазинчика принёс два шкалика коньяку. Курица оказалась, как нельзя, кстати.
К столу присел с тремя бутылками пива бородатый Саша Путов, увесивший абстрактными холстами один из углов цеха. Из своего убежища вышла красивая полька Ванда. В сквоте она, за неимением другой мастерской, пишет иконы для какого-то монастыря.
Только Коля Любушкин к столу не подходил. Я под шумок встал и пошёл в его угол. Дело в том, что я заочно уже знал Николая. В прошлом году в русском ресторане "Анастасия" мне предложили написать копию репинских "Запорожцев, пишущих письмо турецкому султану". Хозяин ресторана сказал, что эту картину начинал писать художник Любушкин, потом ещё кто-то, но их работа его не удовлетворила. Тогда за эту работу взялся я. Мне было неловко. Вряд ли Колю обрадовало бы моё известие.
В сквоте он один работает в реалистической манере. Другие ребята лет десять назад клюнули на модный абстракционизм, стали хорошо зарабатывать, а когда мода прошла, и их картины перестали покупать, начали постепенно спиваться. Николай работал над большим полотном. Он писал, по его словам, "программную" картину. На ней были изображены его друзья художники-нонконформисты. По центру брёл Христос, несущий крест. Ему помогали художники, изгнанные советским режимом на Запад. Тут же были и те, которые остались в России и продолжали бедствовать, считаясь формалистами. Их уже не высылали, но и работы не допускали на официальные выставки.
Я передал Николаю привет из Питера от его друга архитектора Юрия Файбесовича. Мы разговорились, хотя говорить Коле было трудно — в прошлом году он перенёс онкологическую операцию на гортани и теперь жил с металлической трубкой в горле. Однако продолжал работать. Картина шла туго, её эскиз был написан несколько лет назад. Лица художников были узнаваемы, хотя Николай писал широкими кистями без лессировок.
Работа впечатляет не только содержанием, но и размером — 2 на 2,5 метра. С полотна на меня смотрел весь цвет молодых петербургских протестантов. Каждый из них нёс свой творческий крест, от тоталитарной власти досталось многим. Некоторых я знал, других мне представлял Коля.
— Это у вас Босха напоминает, — сказал я.
— Работа так и называется — "Несение креста по Босху".
— Понятно. Вот Белкин, Игорь Иванов, Рухин, Абезгауз…А это чья такая наглая рожа? — удивился я, глядя на физиономию в правом верхнем углу полотна.
— Пастух наш, майор Веселов. Он властью к художникам был приставлен, пас нас, заблудших овец. По мастерским ходил, следил, чтобы мы антисоветчиной не занимались. Я его до смерти не забуду.
Любушкин невысок ростом, с окладистой бородой. Смотрит с интересом, но по-доброму. Ему приятно, что я хвалю его работы. Делаю это искренне, ибо по собственному опыту знаю, что написать картину в реалистической манере куда труднее, чем "экспериментировать" в формальной.
Коля считает себя слабым цветовиком, но его пастельные портреты и пейзажи, висящие на стене, кажутся мне великолепными.
В Париже Любушкин уже одиннадцать лет. В его конурке чисто, кисти и краски аккуратно разложены по коробкам, на полу коврик. Стоит двуспальная кровать, хотя живёт он не в сквоте, а у подруги. Он не пьёт, говорит, что экономически не бедствует. Из разговора я понял, что с остальной компанией у него отношения натянутые.
— Почему? — спросил я.
— Они же работать не любят. Так — тяп-ляп, что получится… А у меня свои покупатели есть. И потом — эта вечная пьянка, а я им денег на водку не даю.
Я порадовался такой твёрдой позиции. Очень немногие наши художники смогли найти своё место в чужеродной среде.
От разговора с Любушкиным меня оторвал Гуров.
— Ты, тёзка, говорят, что-то пишешь, даже в питерских журналах печатался?
— Ну?
— Я, понимаешь, тоже хотел кое-что нацарапать, не получается ни хрена. Посмотришь?
— Охотно.
Юрий вытащил из чемодана два смятых листочка и вернулся к компании. Я сел на его матрац и стал читать. Это была попытка записать его скитания по Лондону, куда его нелегально привезли в контейнере из России. О его странном побеге я слышал, но считал эту историю выдумкой. Текст был написан корявым языком, мысли прыгали, логика не прослеживалась. Чувствовалось, что писал он в изрядном подпитии. Минут через двадцать появился Юра.
— Ну?
— Тут же только начало, — сказал я, — обрабатывать надо. И продолжать. В таком виде — непечатно.
— Я это сам понимаю.
— Послушай, а зачем вообще ты из Питера рванул?
Я знал, что у него дома дела, в отличие от других художников, шли неплохо — были персональные выставки, работы покупались. Он получал и официальные заказы. Я, например, видел у него в мастерской большую скульптурную группу. Он лепил фигуры нимф для садового фонтана.
— Сам не знаю. И чего мне не хватало? "Бабки" у меня были большие, поклонницы проходу не давали, двух ассистентов держал… А вот не хватало чего-то.
— Чего же?
— Свободы, что ли… Так её и тут нет. Полного самовыражения хочется, а иначе зачем жить?"
На этом заканчивается дневниковая запись.
После первой поездки в Париж, которая позволила мне всю зиму не переживать по поводу ничтожной врачебной пенсии, я повадился ездить во Францию каждый год. Иногда нас с женой приглашали цивилизованно, и тогда ночлег был обеспечен, но когда у неё заканчивался отпуск, и она уезжала домой, я оставался зарабатывать деньги — рисовал виды Парижа и продавал их туристам. Ночевал у разных случайных знакомых, иногда расстилал спальник в отдалённых уголках Булонского леса, а чаще приезжал спать к друзьям в сквот. Я постоянно вёл дневник, в который попадали рассказы о жизни художников.