Юрий Гончаров - Большой марш (сборник)
Двора через два у своей избы – пожилая женщина в зеленой кофте. В руках ее миска, она кормит меченных фиолетовыми чернилами кур, сбившихся перед нею в пеструю кучу.
Покупатель проходит мимо, потом задерживает шаг, возвращается к женщине.
– Здравствуйте… Старик там вон живет, инвалид. Дом свой он продает – это верно? Что-то уж больно много запрашивает…
– Брешет он всё! – охотно отвечает женщина. Она будто ждала этого вопроса, возможности открыть чужому человеку на Матвея Федотыча глаза. – Он уж третий год так-то продает. Абы язык почесать. Ходют к нему, ходют, иной день по три человека, а он только над людями смеется. Куда ему деваться, если он дом продаст!
– Так он же в инвалидный наметился. Комиссию, говорит, прошел.
– Брешет он и про это. Всё он брешет. Поедет он туда, как же! Там ему разгуляться не дадут, там порядок, строго. Там уж окаянной не налакаешься. А он без этого не могёт. Как принесут пенсию, так тут же Ксюшку шлет за бутылкой. А там за другой. Пока до копейки не пропьется. Денег нет – вещички спускает. Теперь-то уж и спускать нечего, совсем избу оголил. А в инвалидном доме ему такой блажи не позволют. Он это знает. Да чем ему тут-то плохо, скушно только, а так – Ксюшка за ним ходит, все ему делает. Он ей сказал – дом тебе подпишу, если меня до смерти не бросишь, она и старается… Он всю свою жизнь так-то на бабах проехал, никакой нужды и печали не знал. Дров даже сам никогда не колол. Молодой был – одну жену заездил, потом над другой, Жучихой ее звали, изгилялся, теперь Ксюшка вот эта, дурочка… У ней ни дома своего, ни угла, у сестры, как приблудная, живет. А лет ей уж много, давно пора и свое иметь. Федотыч ей про дом басенки поет, а она, дура, верит… Гляди-ка, не то еще покупателя несет? – женщина вглядывается в даль улицы, приставляет ко лбу ладонь. – Не, это наш, местный. Чтой-то я его не признала… Слаба глазами становлюсь. А иголкой шить иль на спицах вязать – так совсем уж не вижу. Надо в город за очками съездить, да разве вырвешься? Пятый год на пенсии, а все равно как в запряжке. Со светом встаю – и пошло: одно, другое… По дому управилась – на огород. С жуками этими, колорадскими, пропади они пропадом, беспрерывно сражаюсь. И когда ж это против них средство найдут! – сокрушается женщина всей душой. – Что ж это получается, – говорит она с жаром, полностью переключаясь на главную свою заботу, – уже на Луну залезли, простых чулок уж и не продают, капрон, нейлон, а жуков каких-то зловредных все никак наука побороть не может…
1980 г.
Инженер Климов. Вы его знали…
1
Все это произошло с инженером Климовым на пятьдесят восьмом году его жизни.
В начале сентября был день его рождения. День этот в семье Климова никогда торжественно не праздновался. Утром, за завтраком, спеша на работу, Климов с короткими словами поздравления получал от жены и дочери какой-нибудь незамысловатый подарочек – пару носовых платков, флакон одеколона, дочь чмокала отца в щеку, жена молча воздерживалась, не дарила ему и этого – и всё. Гостей не приглашали, Климов считал, не такое уж это событие – день его рождения, чтобы устраивать шум, торжество, собирать людей. Да и для семейного бюджета накладно. Его зарплата – сто шестьдесят, жена аптечный фармацевт, получает сто пятнадцать; дочь совсем недавно начала работать переводчицей с английского в Бюро технической информации, еще не замужем, хочется, даже необходимо хорошо одеться, все свои деньги тратит на себя, да еще и родителям приходится регулярно прикладывать. Какие уж тут гости, праздники… Но финансы были не главной причиной, просто Климов в отношении себя был крайне скромен, удовлетворялся самым малым, во всем себя предельно ограничивал, чтобы из его заработков побольше досталось семье. Курил самые дешевые папиросы, одежду покупал в магазине уцененных товаров, носил ее подолгу и менял только тогда, когда уже совсем становилось неприлично надевать.
В этот раз день его рождения пал на воскресенье. Дочь, поздравив его заранее и подарив флакончик «Шипра», еще в пятницу уехала с компанией друзей в Кривоборье на турбазу, и праздник для Климова ознаменовался тем, что в обед он выпил рюмку водки, а вечером жена подала к чаю самодельный «наполеон», как всегда получившийся у нее жестким и несладким. Но Климов его похвалил и, для видимости, что «наполеон» ему действительно нравится, съел даже дополнительный кусочек.
А на неделе, последовавшей за этим днем, и началось злосчастное дело с котельной.
Климов не один раз бывал в ней в процессе монтажа агрегатов и хорошо понимал, что она собою представляет, сколько надо еще потрудиться, прежде чем предъявлять ее для приема. Но на начальника Климова нажимали руководители стройки всего завода, а начальник нажал на Климова, – вызвал и один на один сказал:
– Подмахни, шут с ними! Они доделают, время у них еще есть. Им еще с цехами возиться и возиться. Понимаешь, горят они, по котельной уже два раза сроки срывали, она теперь на контроле у самого министра. Не сдадут и сейчас – выйдет страшный тарарам. Отладят они все, не беспокойся, свои головы им ведь тоже дороги!
В практике Котлонадзора издредка, но случалось, что давали свою инспекторскую визу до полной готовности, с оговорками. Если недоделки мало существенны, не приведут к серьезной аварии. Это называлось – отнестись разумно, проявить гибкость, а не твердолобый бюрократизм. До сих пор такие случаи сходили благополучно, потому что люди оказывались совестливые, не подводили: честно устраняли все, что за ними оставалось.
Но в этот раз все в Климове говорило – доверять нельзя. Не такой этот трест, что ведет строительные и монтажные работы, не такие в нем люди. Но Молохов, глава отдела, вызвал Климова еще раз, потом его пригласили выше, и Климов, всегда осторожный, осмотрительный, не устоял. Скрепя сердце, с неохотой, зная, что делает то, что не должен делать, хорошим это не кончится, поставил на документах свою подпись.
Получилось так, как он предчувствовал. Кое-какую доводку агрегатов и оборудования сделали, но на пробном пуске заводских цехов котельная вышла из строя. Дело стала разбирать специальная комиссия, и произошло то, что сплошь и рядом бывает, когда ищут виноватых, возникает угроза: главные лица и соучастники сразу же метнулись в сторону, и вся вина легла на одного Климова, который дал своей подписью котельной «добро». Трестовские начисто «забыли» и категорически отреклись от того, как они настойчиво выжимали акт готовности. Но горше всего ударило Климова, что его начальник, с которым они когда-то в одну пору учились в институте, пятнадцать последних лет работали вместе, были на «ты», как друзья, – тоже повел себя так, будто в этом деле он не сыграл никакой роли, и просто-напросто откровенно и бессовестно его предал.
– А ты бы не подписывал! – сказал он. – Я же там не бывал, своими глазами не видел. Мне говорили – мелочи, чепуха, я и верил. А оказывается – там вон что! А ты там бывал, смотрел сам. Сказал бы твердо – нет, и всё. И никаких бы к тебе сейчас претензий.
Сказаны эти слова были свысока, нравоучительно, как бы даже с искренним недоумением, каким образом все это могло случиться. Будто Климов визировал акт самостоятельно, и лишь по своему личному недомыслию оказался теперь в дураках.
Климова даже передернуло на стуле. Молохов заметил, но понял это по-своему.
– Ладно, не переживай, утрясется… Никто там не погиб, не обварился, судить тебя не станут. Самое большое – ну, выговор придется тебе записать, если дойдет до наказания…
Но дело обернулось хуже – увольнением. Институтский товарищ со скорбным, сочувственным выражением лица разводил руками, говоря, что всеми силами старался Климова отстоять, просил, как только мог, но – без успеха…
Можно было бы устроить скандал, написать верховному начальству в Москву, как было в действительности, обратиться в райком, в суд, наконец. Но это значило называть все имена, факты, винить и выдавать всех участвовавших. Действовать предательски, примерно так же, как поступили с ним, в такой же манере. Климов не мог так действовать, ему это претило. И он не стал никуда обращаться. Отчасти из-за этого, отчасти потому, что, если бы его оставили инспектором, ему было бы до крайности противно опять находиться под началом у людей, двуличие, трусость и предательство которых он так явственно увидел и так грубо на себе испытал. Он бы не смог с ними общаться, исполнять совместную работу, как прежде, пожимать им руки, будто они не совершили ничего особенного, видеть их внешне вполне добропорядочные лица, улыбки и улыбаться им самому, совершенно точно зная, что если он снова на чем-нибудь оступится, они его. опять так же цинично бросят, превратят в козла отпущения, спасая себя, свои должности, зарплаты, положение.
В такой же степени, как на тех, из-за кого он оказался в беде, если даже не больше, его грызли злость, гнев и досада на самого себя, на допущенную им слабость. Как мог он поддаться нажиму, отступить от принципов, от которых на его должности ни при каких обстоятельствах нельзя отступать! Словно какой-то мальчишка, только-только пришедший со студенческой скамьи, еще ничего не знающий на опыте… И это – он, самый старый инженер в отделе, с почти тридцатилетним стажем, с его знаниями, великим множеством самых разнообразных примеров в памяти…