Лена Элтанг - Другие барабаны
Я думал об охраннике, которого прозвал Редькой, и о том, что он делает теперь, когда тюрьма развалилась, будто раскрашенный театрик, купленный на блошином рынке. Я думал о Соле, которая не умела целоваться и крепко сжимала губы, чтобы я об этом не догадался. Когда я проснулся с ней рядом в чулане и увидел бурое пятно на простыне, то даже расстроился — это была моя первая девственница, а я ничего не почувствовал, то есть ничего ошеломительного.
Я думал о муже моей тетки, который предпочел застрелиться, когда понял о себе что-то невыносимое, тягостное, и о лысой девочке, которую он фотографировал на своем подоконнике.
Я думал о тартуском доценте, влюбившемся в мои ловкие вопросы на семинарах. Я думал о служанке, постиравшей мой единственный кашемировый свитер в горячей воде, так что он стал похож на младенческую распашонку, и прибежавшей ко мне в слезах, чтобы я же ее и утешил.
Я думал о пане Конопке, живущем где-то на польском севере, в воображаемой точке тверди небесной, его витражных воскресных утрах в костеле и прочих утехах, ради которых он оставил мою мать незамужней, а меня выблядком. Я думал о пане Конопке без гнева, скорее, с отчуждением, единственное, что беспокоило меня в эту минуту, так это его залысины, грозившие мне дурной наследственностью.
То, что ты помнишь о себе тогдашнем и хочешь теперь продать, Костас К., думал я, сидя на кухонном полу, это не то, что с тобой было, это — ты нынешний, твой оледенелый хрусталик, твои заскорузлые подшерсток и ость, твои кромлехи, полные обезумевших пчел, твой список необходимых потерь, вывешенный на дверях палаты, и вот уже идут по коридору, и вот шаги, и вот доктор. Только это не доктор, а мой сокамерник Тьягу, он остался без приятеля и целый день мрачно ходит от стены к стене. Будь он шахматистом, я взялся бы с ним играть и выиграл бы обратно свои часы.
Ладно, довольно травяных откровений, давай вернемся к началу этого дня, осталось рассказать не так много. Представь себе утро на Терейро до Паго: нагретая солнцем столешница в кругах от кофейных чашек, горечь робусты, шелушащийся лук в плетенке, похожей на багажную сетку в вагоне поезда. Как бы я хотел подняться в свою голубятню, заросшую одуванчиками, выкурить там сигарету, глядя на реку, а потом выспаться в спальне с балдахином, где альфамские вороны ходят по железной крыше прямо над головой, стуча когтями так громко и настойчиво, будто их обувают в ореховую скорлупу. В то утро под балдахином спала сестра со своим безымянным ребенком, проходя по коридору, я задержался у их двери и прислушался, но не услышал ни голосов, ни шагов. Агне вышла только к полудню, пожаловалась на бессонницу и сразу приступила к делу, отказавшись от предложенного мной сыра и кофе.
— Что у тебя осталось в том сейфе? — спросила она, кивнув в сторону кабинета.
— У тебя осталось, — поправил я. — Колье твоей матери. Цитрины величиной с перепелиное яйцо. Но меня не удивит, если сегодня из него снова вылупятся зеленые денежные цыплята.
— Я хочу отнести колье к ювелиру, — сестра не смотрела мне в лицо. — Вчера ты так быстро захлопнул сейф, что я не успела ничего разглядеть. Если оно дорогое, я отнесу его на Руа ду Оро. Ты говоришь, что дом идет с торгов, значит, надо быстро найти средства и выкупить его самим.
— У меня такое чувство, что его уже выкупили. Ты сняла муниципальную печать с дверей, а значит, мы оба находимся здесь незаконно. Новый хозяин может появиться прямо сейчас и выставит нас со скандалом. Если это, конечно, не Лилиенталь.
— Позвони в контору судебных приставов и узнай.
— Позвоню завтра, сегодня воскресенье, — я встал и направился в спальню, где вчера оставил зеркало не задвинутым до конца, но сейф захлопнул. Должно хоть что-то в этом доме закрываться на ключ, который есть только у меня. Довольно того, что сюда заходит кто захочет, а ключи есть, самое малое, у четверых.
«MYMIRIAM», восемь щелчков, и дверца отворилась. Я показывал листок с паролем только Лютасу, он его запомнил и однажды использовал. Помню, как я разозлился, увидев взятые из сейфа камни на шее его маленькой, грубо раскрашенной примы. Значит, это его деньги, сомневаться нечего. То есть раньше были его.
— Вот, держи, — я протянул ожерелье сестре, — на твоем месте я не стал бы его продавать.
— Так это, говоришь, дорогая вещь? — она вертела цитрины в руках, звякая поломанной застежкой. — Похоже на желтое граненое стекло. Нет, скорее на восковые фрукты, которое ставят в дешевых отелях на прилавок с завтраком.
— Ерунда, оно настоящее, — я запер дверцу сейфа и задвинул тяжелое зеркало, подумав, что надо смазать рельсы, по которым оно двигалось, они здорово заросли пылью и чем-то похожим на раздерганный войлок — Старые цитрины и желтые бриллианты в застежке.
— Это можно как-то подтвердить? — спросила Агне, зевая во весь рот. — Не хочу позориться в закладной лавке, сначала нужно удостовериться. Помоги мне, ладно?
Я поднял глаза на сестру, собираясь сказать что-нибудь насмешливое по поводу ее подозрений, но осекся и передумал: бледное лицо Агне сводила гримаса нетерпения, и, странное дело, именно теперь она стала похожа на свою мать.
— Удостовериться просто, — сказал я, стараясь смотреть в сторону. — Надо взять молоток и стукнуть по ожерелью изо всей силы. Если это стекло — оно разлетится в мелкие осколки.
— Вот ты и стукни. Ты ведь у нас специалист по чужим ожерельям.
— Ладно, стукну! — я вынул цитрины из рук сестры, пошел на кухню и снял с подставки чугунный утюг, стоявший там лет двести, чтобы треснуть по ним как следует. Чертов кашель уже начал собираться в средостении, но я подавил его силой нарастающей злости. На кухне я отодвинул ковер, прикрывавший подвальный люк, в очередной раз подумав, что так и не собрался заколотить дыру насовсем. Агне вошла вслед за мной и остановилась в дверях, она говорила что-то навязчивым, будто комариный звон, голосом, но в голове у меня мутилось, я не стал слушать, положил цитрины на крышку люка, замахнулся и ударил.
* * *Мне цель была от века незнакома,
Из двух путей годится мне любой.
Когда-то давно я прочел у Станиславского, что в старые времена на театре не позволено было показывать мундир, поэтому в чеховском спектакле на одном из героев вместо мундира была униформа пожарного. Зрители понимали, что так должно быть, и никто не роптал.
Когда я увидел Лютаса, стоящего в дверях, то даже не удивился. Правда, дыхание у меня сбилось, а голос внезапно сел так, что я не смог даже поздороваться, но я не удивился — я вдруг понял, что так должно быть, и посторонился, пропуская его в коридор.
Этот Лютас был не похож на того, которого я видел в мертвецкой на розовой клеенке, он был проворен, светел лицом и даже, кажется, немного подшофе.
Впрочем, я бы тоже выпил пару рюмок, чтобы прийти в себя после ночи, проведенной на кухонном полу. Прошлым вечером Агне не стала со мной курить — поглядев на проломленную утюгом крышку люка и стеклярусную россыпь на ней, она покачала головой и ушла к себе. Я посмотрел на часы и подумал, что сестра вероятно еще спит, и слава Богу.
Лютас на мгновение застыл в дверях, как будто удивившись моему присутствию в доме, но тут же встряхнул волосами и милостиво улыбнулся.
— Костас, дружище, что за поганая погода, а? — Он прошел мимо меня в прихожую, снял свой макинтош и повесил его на вешалку, аккуратно расправив. Под плащом у него была белая рубашка — правильная рубашка, из толстого хлопка, с мелкими брусничными пуговицами.
— Рад, что застал тебя здесь. А ты похудел в своей одиночке, — он похлопал меня по плечу, так хлопают проштрафившегося игрока в раздевалке. — Получил мое письмо? Пакуешь чемоданы?
Я молча стоял в конце коридора, чувствуя, как мои ноздри непроизвольно раздуваются, пытаясь уловить запах вошедшего, чтобы развеять сомнения. Прежний Лютас мог пахнуть потом или одеколоном «Ф. Малль», который я терпеть не мог. От того, кто пришел, разило коньяком, бензином и жженым сахаром.
— Ты, похоже, не в духе. Ладно, все равно нет времени на разговоры, — он подошел поближе. — Через два часа у меня самолет, так что все объяснения потом. Я улетаю, понимаешь ли.
— На Огненную Землю? — я наконец обрел дар речи.
— Нет, на Огненную Землю я пока не заработал, — он уже поднимался по лестнице на второй этаж Я шел за ним, машинально отмечая изменения, произошедшие в Лютасе после смерти: он держался слишком прямо и несколько напряженно, раньше он сутулился, но был мягче в плечах и спине. Не было у него этой нарочитой, отрывистой речи, не было и привычки ходить по чужому дому с хозяйской небрежностью. Лютас остановился перед стрекозиной комнатой, подергал дверную ручку и оглянулся на меня. — Заперто?
— Заперто, — я немного задохнулся, не столько от того, что старался не отстать от него, поднимаясь по крутым ступенькам, сколько от внезапной усталости. Я устал от всего сразу и сел на пол возле двери. Полагаю, я устал уже давно, но держался какое-то время, как оцепеневший майский жук на дереве. Я сидел на полу и смотрел на Лютаса снизу вверх, а он смотрел на дверь, румянец медленно растекался по его шее, я отметил, что он давно не стригся, и испытал облегчение, сам не знаю почему. Какое-то время мы молчали, затем он покачал головой, согнул колени и опустился на пол возле меня.