Николай Сухов - Казачка
— Вот и свиделись… опять, — начал Поцелуев.
— Да, довелось. Свиделись.
— Ты, кажется, не дюже этому рад.
— Кто сказал?
— Что ж тут говорить! — У Поцелуева судорожно задергались уголки рта. — Без слов понятно. Сегодня вот… Разве не понятно! Да и раньше… А? Да хотя бы то, что ты делал: способствовал ревкому, удружил сестрице коня, когда она… видишь, вот!.. — он повернул вполуоборот голову и потрогал пальцем щеку, с глубоким розовым шрамом от ноздри к подбородку.
Пашка, затаив ухмылку, искоса глянул на него и, заметя, как поцелуевское лицо мгновенно менялось, становясь все злее и злее, повел было речь о том, что все это не так: ревкому он ни в чем не способствовал, а конь, на котором сестра ездила, больше принадлежит не ему, а ей, сестре — она привела коня с фронта! Но Поцелуев резко обрезал его:
— Хватит, господин урядник! Некогда балясы точить. Знаю, мастер. Так скажу тебе, а ты запомни: если бы не есаул Свистунов — на твое счастье, он начальником штаба у нас, — если бы не он, да мы бы тебя за твои проделки!.. Всмятку, знаешь! Не посмотрели бы на твои заслуги. Но… есаул…
— Не пужай, не пужай, аж… зачесалось, ей-бо! — смело сказал Пашка, поняв, что поцелуевская власть над ним, оказывается, не так уж велика.
— Есаул вступился: он, дескать, послужит еще, искупит…
— По-моему, Свистунов — подъесаул.
— Был. Повысили. По его приказанию ко мне во взвод пойдешь. В дальнейшем видно будет. Седлай коня, не тяни время.
«Приперлись! Приперлись, черти бы вас!.. Не было вам других дорог, клином сошлись на Платовском!» — думал Пашка, но сказал иное:
— А с чем же я… с кулаками? У меня никакого оружия нет.
— У красных отберем, — сердито, скороговоркой мурлыкнул Поцелуев и, считая, что разговор окончен, все той же упругой, подпрыгивающей походкой зашагал к ограде, где поднимали гвалт мобилизованные.
…Напрасно в это утро Феня Парсанова лишила жизни самого сытого голосистого петуха, наварив из него янтарной лапши — ушнику, как называли ее хуторяне. И напрасно она извела уйму сметаны, масла, творога, приготовив блинцов и полведерную кастрюлю вареников. Есть все это было некому.
Пашка на одну-единую минутку забежал к ней, оставив коня у крыльца, обнял ее, поцеловал, еще раз поцеловал, увидя на ее хорошеньком скисшем личике слезы, и опять на коня: с плаца уже доносилась гортанная хриплая команда.
XI
Плац опустел; последняя пара всадников, замыкавших нестройную колонну, скрылась за углом дощатого поповского забора, а бородачи все еще топтались у бассейна и угрюмо бурчали что-то.
Вот и пришли «избавители». Вот и дождались. Встретили их с хлебом-солью, с иконами. А радости — никакой. Думали, что это фронт пришел. Оказывается, нет: отдельная часть, группа войск Ситникова, как сказал сотник Гордеев. А фронт все еще где-то там, за железнодорожной линией, занятой красными.
Сотник много болтал, но ни словом не обмолвился о том, что надо в хуторе восстановить порядок, выбрать атамана. А когда Абанкин сказал об этом, сотник ответил, что административными делами будут заниматься другие, а их задача, как он выразился, — боевая: пощипать тылы у красных и призвать к оружию казаков, отсиживающихся дома. Некогда им, видите ли, заниматься административными делами! Но хорошо хоть и то, что ревкомы прогнали. И за это спасибо. Только, должно быть, «избавители» и сами не чувствовали, что пришли сюда надолго, навсегда, хотя сотник и уверял, что через каких-нибудь две-три недели красным «аминь» будет.
Два дня в хуторе было спокойно. Два дня оставшиеся люди — а осталось их в хуторе, как от пожара травы, — слонялись по улицам, будто и заботы у них никакой не было. А время наступало страдное: уже пора бы выезжать на жнитво, на ячмень. Да и пшеница, славная в этом году, наливная, уже поспела. Но никто в поле не выезжал. Все чего-то ждали. Даже Абанкин — и тот сидел дома, никуда не торопился. А уж ему-то было куда поторопиться: обществом насеяли ему пшеницы! Он, конечно, считал эту пшеницу своей, раз она на его земле, на его вечном участке. И этого никто теперь не оспаривал.
Настал день третий. И вдруг под вечер бородачи заметались: прошел слух, что ревкомы вот-вот вернутся, что ситниковскую группу войск, которая собиралась пощипать тылы у красных, самое под хутором Кузькиным пощипали, и здо́рово. Это Преображенский сводный отряд партизан, состоявший из преображенских казаков и крестьян Семеновской, Мачошанской и других волостей, и Орденский полк дивизии Киквидзе, полк, который привел якобы сам Киквидзе, двадцатичетырехлетний суровый грузин, о беспримерной отваге которого ходили сказки даже среди белых.
В этот день, под вечер, через хутор прогремел военный обоз по дороге на станицу. На бричках и двуколках лежали раненые, обвязанные черными от пыли бинтами, тряпками, полотенцами. Обоз в хуторе не задержался, а всадники сопровождавшей его команды на минуту рассыпались по обитаемым дворам — попить молока. От них-то в хуторе и стало обо всем известно.
К Артему Фирсову заглянул его дальний родственник, начальник команды подхорунжий Касаткин, справный угрюмый казак с хутора Березовского. Не присаживаясь к столу, он вылакал через край полведерный неснятой горшок молока.
— Спаси Христос!.. Уезжайте! Уезжайте, сват, пока можно, — советовал он, на ходу облизывая и обсасывая слипшиеся, в сливках, усы. — От души говорю. Пока можно. Не ныне-завтра красные опять отрежут вас, и хлеб-соль, как ты рассказываешь, вам ревкомы припомнят. Пока-то их опять!..
— Об этом ты мне, сват, не толкуй: звестное дело! — и Фирсов махнул культяпкой. — Тут и без того — к черту на кулички… Скажи лучше, как перескочить линию. Где? Можно ли на переезд, на станцию?
— Еще додумался! А кто там, на станции теперь? В чьих она руках? То-то! Разъезд Солоново знаешь? Между Филоновом и Панфиловом. Мы там будем переправляться, напрямую. И вам советую. С версту не доезжая.
Проводил Фирсов подхорунжего, которого на улице уже поджидали его подчиненные, и, вымахивая косые сажени, зашагал к Абанкиным.
Петр Васильевич был дома, во дворе. Мрачный, туча тучей. Закладывал в беговые дрожки косматого иноходца. Тот, не желая заходить в оглобли — куда-де в ночь вздумал меня гнать! — вертелся, крутил хвостом. Петр Васильевич, злобно рыча, дергал его за повод, носком юфтевого сапога поддавал ему под брюхо. Фирсов глянул, как его кум, обычно степенный, драконил лошадь, и подумал: «Спешит… Не от добра человек из себя выходит. Стало быть, наслышан…»
— Что ж ты дрожки цепляешь? Что ж на них положишь? — сказал Фирсов, считая, что кум собирается на этих дрожках отступать.
Петр Васильевич обломал иноходца, который в конце концов покорно перешагнул оглоблю, и, все еще рыча на него, заправлял дугу.
— А я, знычт, в аккурат, ничего и класть на них не буду, — сказал он тем же тоном, каким разговаривал с иноходцем.
— Как так не буду? К теще едешь? Ты куда это?..
— Пока в станицу.
— В стани-ицу? — удивленно переспросил Фирсов. — Кгм! Нашел время! А про новости-то аль не знаешь?
Петр Васильевич, нагнувшись, завязывал с преувеличенной сосредоточенностью супонь; заговорил, не глядя на кума:
— Как не знать! Такую приятность да не знать! Ты-то готовишься?.. Мне прежде в станицу надо смотаться. Дело есть. Неотложное. Прослыхал, будто Свистунов, есаул, сейчас там. А мне посоветоваться с ним надо. До зарезу надо! Тут ведь недолго. Через час какой, два, самое многое буду дома. Тогда уж, знычт… Бабка меня снарядит, не задержу. Вместе уж… страдать-то.
Фирсов понял, что кум что-то не договаривает, что-то от него скрывает. Ну что ж. Дело его. Он в душеприказчики к нему не лезет. А что скрывает — так это же очевидно. К Свистунову ведь и мимоездом можно завернуть, если тот действительно в станице. Но выспрашивать и допытываться Фирсов не стал. Не к чему.
Петр Васильевич окончил запряжку и, выводя со двора лошадь, добавил:
— Соберемся на плацу и гужом, знычт, тронемся. Удобнее… гужом-то, вместе, а? Оповестить бы стариков. Нет у нас начальства…
— Этто можно, не трудно, — согласился Фирсов.
Абанкин покатил, оставив ворота открытыми, а Фирсов крикнул ему, чтобы он не слишком-то там загостевывался, и пошел домой, готовиться в далекую нечаянную дорогу, — бог знает какой она будет.
Из хутора Петр Васильевич и в самом деле выехал по станичному шляху. Было уже довольно темно. Солнце скрылось хоть и только что, но небо было затянуто мглою, и сумерки сгустились быстро. Одинокая звезда — вечерняя зарница — просвечивала чуть-чуть, как сквозь решето, мигала прямо перед глазами у Петра Васильевича.
В версте от хутора, там, где шлях спускался под изволок и где начинались бахчи, Петр Васильевич оглянулся назад и круто, под прямым углом свернул со шляха. Он свернул по меже на бахчи. Миновал их. Минут десять гнал иноходца целиной, по толоке, по обширному пастбищному участку и выехал к Мамаеву кургану. Вечерняя зарница теперь смотрела ему уже не в лицо, а в затылок. Отсюда, от кургана, ровной, легкой полевой дорожкой, подстегивая иноходца кнутом, он помчался к своему участку…