Николай Сухов - Казачка
К Парамоновым еще раз пришел дед Парсан, с мешком на горбу. Матвей Семенович стоял у калитки, поджидая Надю. Дед Парсан, хрипло дыша, опустил мешок, отер подолом рубахи лицо и просительно сказал:
— С вами поеду. Можно будет? Поругался с дочкой, грец ее возьми.
— Что так?
— Да как же не поругаться! Договорились, стало быть. Все по-хорошему: отступаем. Начали собираться. И вот пропала Феня. Нет и нет. Догадываюсь: у вашего сваточка, у Пашки Морозова была. Вернулась — и по-другому запела: «Не поеду». Ну, грец вас возьми, говорю, как знаешь, не маленькая. А мне что-то не хочется под плети да шомпола ложиться. Вот я и пришел. Если можно?..
— О чем разговор! Веселее будет. Давай сюда клажу!
Вдвоем они вкинули мешок в арбу, и дед Парсан снова удалился, попросив, чтобы ему «гукнули, коли что». А Матвей Семенович обротал дремавшего в катухе кривого мерина, на котором Мишка ездил в поле к Федюнину, и повел его к речке.
Когда конь, стоя передними ногами в воде, напившись до отрыжки, поднял голову и, роняя с губ капли, раздумывал: приложиться ли ему еще или достаточно, Матвей Семенович в наступившей тишине услыхал, как где-то за хутором, в той стороне, где лежала терновская дорога, застучали колеса. Множество колес. Чувствовалось даже, как они, торопясь, повизгивали под грузом.
«Опять беженцы! — догадался старик. — Откуда же теперь?» И вдруг под ложечкой у него засосало: неужто все-таки придется показать пятки, оставить родные, извека обжитые места?
Так оно и случилось.
Минут через двадцать посреди улицы, против Парамоновых, стояла группа хуторян, в том числе Федюнин и Надя, державшая в поводу коня. Федюнин нервно подковыливал на месте, жег спички и при скудном дрожавшем свете спичек и луны прочел кратенькую, как телеграмма, записку председателя станичного ревкома: «Кадюки заняли Альсяп… Прут сюда. Срочно выезжайте».
X
Первое, что Пашка Морозов ощутил, просыпаясь, — это назойливый колокольный гуд, который врывался ему в уши, несмотря на то, что он натянул на голову — еще в полусонном состоянии — рукав шинели, служившей ему одеялом. «Кадеты…» — с досадой подумал он, плотнее прижимаясь ухом к подушке, чувствуя, что он далеко еще недоспал: всю ноченьку миловался с Феней Парсановой, проводившей старика в отступление. Домой явился с рассветом, когда Катя, двоюродная сестренка, уже доила корову, а отец выводил лошадей на выгон.
Пашка вспомнил ночку, мысленно перенесся под бочок к расточительной на ласки Фене и блаженно, с улыбкой потянулся. Повозился в постели, покувыркался с боку на бок, расшатывая старенькую пискливую кровать, но заснуть ему не удавалось. Им начинало овладевать беспокойство, хоть он и считал, что его дело сторона, что ему ни жарко, ни холодно от того, что пришли кадеты. Но все-таки что же будет? Он протер глаза.
В горнице было темно: стекол в окнах все еще не было, и ставни открывались изредка, лишь по субботам, когда юная хозяйка мыла полы. Через щели ставен пробивались лучи: к полу тянулись красновато-желтые полоски. По их крутому наклону Пашка определил, что солнце поднялось уже высоко. В хате за прикрытой дверью слышались то резкие, то совсем глухие всплески — Катя пахтала в маслобойке масло. (Мать ее, Авдотья Морозова, уезжая с остальной детворой, решилась Катю оставить: знала, что Андрея Ивановича кадеты не тронут; к тому же и резон был — будет присматривать за брошенным подворьем.)
Колокол наконец умолк. Пашка, не вставая с постели, скрутил на ощупь цигарку, выкурил ее, потом отвернулся к стенке и незаметно для самого себя придремнул. Долго ли он спал — не знает. Разбудила его громкая ругань в хате:
— Много понимаешь, стрекоза! Туда же… как и доброе что! Где он хворает? В горнице, что ли? Ну-ка, прими с дороги!..
Что-то грохнуло, и дверь, цепляясь о пол и рыча, распахнулась. Пашка увидел огромную, подпиравшую потолок фигуру, при шашке и винтовке, и непроизвольно поджал ноги, напружился, узнав бывшего полицейского.
— Хворый! — гаркнул тот, щурясь в темноту.
— Чего орешь! Чего надо? — сердито отозвался Пашка.
— Живой? Ну, слава тебе господи! А я уж думал… Давай, парень, давай, некогда хворать!
— С дуба сорвался, ей-бо! Чего давать-то?
— Приказано тебе сей же минут быть на плацу. Понятно? Сей же минут! Стыд какой! Животы у них позаболели? Ишь! Мигом собирайся, не накликай на себя… знаешь чего?
Пашка удивленно приподнялся на локте: кто же это, собственно, приказал ему? Что за начальник такой выискался? Но спросить об этом не успел. Полицейский, видимо, торопясь куда-то и не желая попусту тратить время, повернулся, показав вытертый о седло зад штанов, и застукал сапожищами, направляясь к двери.
— Эй! — крикнул Пашка.
Но полицейский уже воевал с Трезором во дворе.
— Он мне чуть не раскокал пахталку, — плачущим голоском пожаловалась Катя. — Как двинет ее ногой! Чуть удержала. Вот леший! А тоже… с усами. — Она взялась за дверную скобу, намереваясь опять закрыть горницу, и, как взрослая, посоветовала Пашке: — Ты, братушка, не связывайся с ним. Греха наживешь. Он чумной какой-то.
Пашка встал с постели.
— Не надо, Катя, пускай так дверь… — сказал он и, одевшись, умываясь в хате, пробурчал с невеселым смешком: — Я бы век с ним не связывался. На кой черт он мне сдался! Да они-то хотят со мной связаться. Вот в чем беда. Отец где, не знаешь?
— Не знаю, братушка. Как зазвонили, ушел куда-то, И не ел ничего. А ты будешь завтракать?
— Нет. Пока тоже не буду. Потом. А сама-то ты, Катя, завтракай, не жди нас, — и Пашка вышел, даже не посмотревшись в зеркало, что всегда делал, ежели шел на люди.
У речки, на переходе он повстречал Моисеева с недоуздком в руке. Обычно медлительный, увалень, Моисеев шел такими поспешными, крупными шагами, так раскачивал переход, что доски прогибались почти до самой воды, а крючки и скрепы трещали.
— Куда мчишься так, умная голова? — сказал с улыбкой Пашка.
Моисеев, тяжело отдуваясь, поднялся по косогору.
— Волки тя ешь, небось помчишься! Фу, жарко стало! За конем это я, на выгон… Иди быстрей, а то как бы того… Злуют. Ох, как злуют! Дома, вишь, сидим, а они за нас крест принимают. По пятьдесят лет — и тех гонят. Во как! Никаких болящих и скорбящих — всех подряд. И без проволочки, тут же — по коням. Сотник Гордеев начальствует. Атаманец, из станицы. Слыхал?
— Слыхал. — Пашка почесал за ухом и по глинистым растоптанным приступкам стал спускаться на переход.
А Моисеев вдогонку рассказывал ему:
— Аким Лычкин… гы-гы… начал было рубаху снимать: у меня, мол, рука неправая, в локте вывихнута, меня, мол, на германскую — и то не брали. А Поцелуев, волки тя, как подскочит к нему, как тряхнет его за шиворот! Гы-гы…
«Да, волки тя, хорошее дело! Заставили тебя, медведя, по-собачьи трусить!» — думал Пашка, а сам, идя глухой, между садов и огородов, дорожкой, невольно тоже старался идти быстрее, и на душе у него было вовсе не весело.
Он миновал глухой проулок и, пересекая улицу, выходя на плац, увидел две группы людей: не очень большую — посреди плаца, у бассейна, и побольше — возле церковной ограды, к которой были привязаны оседланные кони. Это толпились мобилизованные. Верхом сидели только что подъехавшие: тот самый отставной казачок Лычкин, о котором рассказывал Моисеев, Абанкин Трофим, выглядевший в седле довольно осанисто, и еще каких-то двое, угадать которых со спины Пашка не мог.
А у бассейна, как напоказ, выставились самые домовитые, один другого почтенней бородачи — они встречали кадетов с иконами и хлебом-солью. Рослый атаманец-офицер что-то говорил бородачам, горячо жестикулируя, а они, плотно оцепив его, слушали молча. Пашка догадывался, что отец, наверно, тоже был здесь, но приметить его среди таких дюжих хуторян, как Фирсов, Абанкин, бывший атаман и прочих, было трудно.
Озираясь, Пашка вышел на плац, и еще не успел он как следует осмотреться, решить, к какой толпе ему повернуть, как услышал гортанный, с хрипотцой окрик: «Морозов!» Он обернулся и поймал на себе жесткий, щупающий взгляд Поцелуева.
В тени пустого пожарного сарая, покуривая, сидели несколько вооруженных казаков, из тех, которые когда-то ускакали из хутора. Пашка, обогнув сарай, не заметил их. От них-то и отделился Поцелуев и не спеша, подпрыгивающей походкой, будто весь он был на пружинах, подошел к Пашке.
— Здравствуй, господин урядник! — сказал он, играя висевшей на руке сыромятной плетью. Он сказал это как будто спокойно, но так, что интонации его голоса больше соответствовали словам: «Ложись, снимай штаны!»
— Здравствуй, господин вахмистр! — ответил Пашка, дерзко глядя на него озорными глазами, и в голосе его прозвучало: «Уж такой ли в самом деле храбрец ты!»
Несколько секунд они, меряясь выдержкой, смотрели друг на друга.