Александр Проханов - Красно-коричневый
Красный генерал встал, закрывая совещание. Пламя свечи наклонилось, посылая в углы волны света и тьмы. Эти волны ударялись о лица людей, выталкивали их из комнаты. Хлопьянов, пропуская остальных, вышел из кабинета.
Он двигался по коридорам в полной темноте и чувствовал, как здание, лишенное света, тепла, электричества, остывает, мертвеет, превращается в гору. Внутри этой горы, в проточенных пещерах, как в огромном термитнике, шуршала, двигалась жизнь, распространяя вокруг себя беспокойство, таинственные звуки, сигналя робкими, колеблемыми огнями.
Он видел, как по коридору, заслоняя свечу рукой, прошел депутат Бабурин. Его бородка, губы, пышный кок на голове были освещены снизу. На потолке колыхалась над ним, как птица, его собственная тень. Рука, прикрывавшая свечу, была пергаментно-прозрачной и розовой.
Мимо, стуча сапогами, прошли военные, чиркая по стенам фонариками. И казалось, все стены исписаны огненными письменами. Следом проследовала молчаливая вереница женщин. У каждой свеча. Они напоминали монашек, торопившихся в свои кельи.
Хлопьянов шагал по коридору, и сходство с горой увеличивалось. В этой темной горе, в катакомбах, пряталась уцелевшая жизнь. Молилась у алтарей, укрывала от внешних напастей свои скрижали и свитки.
Вышел из подъезда, и образ горы сменился образом ночного туманного поля, в кострах, дымах, в невнятных голосах, слабых звонах и окликах. Казалось, встал на ночлег цыганский табор, или племя кочевников, или рать, идущая в далекий поход. Развели бивачные огни, варят нехитрую пишу, звенят котлами, уздечками, составленным в пирамиды оружием. Эти туманные сырые костры, вялые дымы, склоненные к кострам лица пробуждали сладкие воспоминания о старине, о ночлегах в полях, о чьей-то не твоей, но родимой судьбе.
Хлопьянов шел мимо костров. Кто-то тянул ко рту отекавшую каплями ложку. Кто-то обгорелой палкой выкатывал из углей картошку. Кто-то голый, мускулистый сушил над пламенем рубашку. По краю этого ночного поля на фонарных столбах вполнакала горели фонари, голубоватые, аметистовые, окруженные туманными нимбами. И казалось, охраняя бивак, стоят высокие недвижные ангелы. «Духи восстания», – думал Хлопьянов, обходя баррикады, собранные из бочек, ящиков, торчащей в разные стороны арматуры.
Он увидел, как из темного подъезда на моросящий дождь вышел человек, кутаясь в плащ. Узнал в нем Белого генерала. Тот колебался, не решаясь двинуться, словно выбирал направление, – то ли к сумрачным деревьям парка, в которых светил недвижный, окруженный кольцами голубой фонарь, то ли к дальней баррикаде, за которой пустая, мокрая, словно натертая маслом, блестела улица. Двинулся к баррикаде, худой, узкоплечий, с поднятым воротником. Прошел сквозь костры, миновал узкие проходы в баррикаде, вышел на пустынную улицу. Шагал по ней под фонарями, прямой, одинокий, оставляя на произвол судьбы осажденный Дворец, его запщтников, исчезая навсегда из памяти знавших его людей. С каждым шагом он растворялся в другой, неинтересной и неважной для них жизни, где нет места самопожертвованию, беззаветной вере и подвигу, всему тому, что предстояло пережить сидящим у костров баррикадникам.
«Духи восстания», – повторял Хлопьянов, проходя под фиолетовым, размытым фонарем, с которого спадала на землю моросящая белизна, похожая на сложенные пернатые крылья.
Он осматривал баррикаду, ее утлое нагромождение, аккуратные горки камней и ломти асфальта, обрезки труб и железные прутья, – арсенал восстания. Оценивал возможность отпора, когда на баррикаду устремится цепь автоматчиков, ударят с боевых машин пулеметы и пушки. Возможность отпора была невелика. Не сулила победу, а лишь задержку атакующих, когда те станут проламывать гусеницами нагромождение досок и ящиков, добивать оставшихся на баррикаде защитников. Главный отпор намечался в Доме Советов, в тесных вестибюлях, на узких переходах и лестницах. Но он, Хлопьянов, был готов защищать баррикаду, принять на себя первый разящий удар.
Он проходил мимо костра, глядя на сутулые спины и протянутые к огню руки, и услышал знакомый голос:
– А я вас уверяю, братья, чудо возможно! Чудесное преображение ждет каждого и уже, быть может, сегодня. По Божьему промыслу злодей может обратиться в праведника, а мытарь в бессеребренника. И эта ночь для каждого из нас может стать высшим мгновением его земной жизни!
У огня, на перевернутом ящике, подтянув подрясник, закатав на коленях золоченую епитрахиль, сидел отец Владимир. Его борода легко и прозрачно распушилась навстречу огню.
– Ба, кто к нам пришел!.. Товарищ полковник! – Хлопьянова окликнул другой знакомый веселый голос. Всматриваясь сквозь дым и дрожащий воздух, он узнал Клокотова. В брезентовой штормовке, похожий на туриста, тот сидел на бревне, перебрасывал с ладони на ладонь печеный клубень. – К нам!.. В наш взвод!..
Люди у костра потеснились, уступили место. Усаживаясь на пустую бочку, он оглядывал баррикадников, и ему казалось, что он уже видел их прежде, узнавал на их лицах знакомое, родное, понятное ему выражение.
– Это мой друг, – представлял его Клокотов. И этого было достаточно, чтобы теперь его посадили поближе к огню, предложили печеную картошку, а потом, в минуту боя, отвели на баррикаде позицию, как равному, рядовому бойцу.
Тут был участник рабочей дружины, жилистый, с железными негнущимися пальцами монтажник, чью голову украшала пластмассовая каска с надписью «Трудовая Москва», и пожилой интеллигентный москвич в отсырелой кепке и прорезиненном плаще, чьи страдальческие морщины на лбу казались Хлопьянову знакомы. Здесь была смуглая, плохо одетая беженка, похожая на цыганку, прижимавшая к себе чумазую девочку, которая все время что-то жевала, смотрела черными испуганными глазами. Тут же сидела молодая пара, трогательно ухаживающая друг за другом, – девушка с русой старомодной косой, с брезентовой сумкой через плечо, похожая на сестру милосердия, и юноша с длинными, мокрыми от дождя волосами и гитарой, которую он обернул непромокаемой пленкой. Все это пестрое сообщество окружало костер. Сочеталось маленьким дымным пламенем, которое они стерегли и хранили. Колючей бесформенной баррикадой, за которой открывалось пустое враждебное пространство в ртутных мазках. И высоким фонарем с голубоватым нимбом, который казался ангелом-хранителем этих собравшихся у костра баррикадников, – замер, опершись на копье, опустив к земле полупрозрачные крылья, подняв в ночное небо высокую светлоликую голову.
– Все, кто пришел сюда, – продолжал отец Владимир, терпеливо пережидая, когда Хлопьянов усядется и утихнут хлопоты, связанные с его появлением, – это те, кого Христос называл «нищие духом»! То есть, неутоленные, непресыщенные, недремлющие, алчущие Правды! Все мы алчем Правды и ожидаем Чуда! Оно, я верю, неизбежно случится, уже теперь, на днях, на этих камнях! Мы пройдем через очищение, как сквозь небесный огонь, который спалит все накипи, все грехи! Мы выйдем из этого огня обновленные в Духе, как из купели! Примем здесь святое крещение! Но крестить нас будут не водой и Духом Святым, а огнем и Духом Святым! Так говорил великий молельник за народ и Россию отец Филадельф! – священник взглянул на Хлопьянова, и тот склонился, то ли в знак согласия, то ли в память о схимнике в черно-серебряном облачении, предсказавшем свою скорую смерть.
– А я говорю своим: «Мужики, так и будете козла забивать, пока к вам в дом не придут, баб ваших не заберут, детей в канаву не выкинут?» – рабочий в каске говорил сипловатым голосом, как бы подхватывая слова священника, истолковывая их по-своему, предлагая на суд собравшихся свое толкование. – Я говорю: «Союз развалили, Родину продали, а вы все козла забивали! В карман вам залезли, до копейки вычистили, а вы козла забивали! Завод закрыли, пионерлагерь, поликлинику, клуб, все разорили, а вы козла забивали! Теперь этот хам, пьяница, на вас крест ставит, а вы что, так и будете козла забивать?» Взял я каску и буханку хлеба, и сюда! Лучше я здесь, как мой батя под Волоколамском, погибну, чем этому Гитлеру покорюсь! – его рука задвигалась, заискала, пока не натолкнулась на железный обрезок трубы. Сжала его. Он сидел, оглаживая пальцами мокрое зазубренное железо.
Душа Хлопьянова тайно взывала к чуду. Воздетый на тонкую спицу, опираясь на нее одним носком, как акробат, держащий полноналитый сосуд, он чувствовал шаткость и неверность бытия.
– А мы чего только ни повидали, Господи! – беженка вторила рабочему, прижимая к себе жующую девочку. – Мужа моего убили таджики, хоть она, бедная, не видела, как отца ее забивают. – Беженка закрыла своей большой ладонью черные ищущие, как у зверька, глаза ребенка. – Дом наш спалили, меня насиловали, по железным дорогам нас крутило-мотало. В тюрьме-то мы побывали, и в больнице, и в чистом поле. Со свиньями из одного корыта ели. И смерти я у Бога просила, и чтоб от смерти спас. Пока вот сюда не дошла, к вам, люди добрые! Отсюда никуда не уйду! Если здесь помирать, здесь и помру. А если здесь спастись, вместе с вами спасусь. Только не гоните вы нас от себя, люди добрые! – она убрала свою ладонь с глаз девочки. Та продолжала жевать, смотрела вокруг испуганными на всю жизнь глазами. Рабочий тихонько погладил ее по мокрым спутанным волосам, разжав кулак с железным обрезком трубы.