Хуан Онетти - Избранное
Мужчина сел напротив, выслушал обычные сообщения, принимая их молча. Когда приближалась убийственная пауза, он заговорил о другом:
— Старик, тот, что получает деньги, курит и, ничего не делая, следит за работой поденщиков. Один год он учился в семинарии, несколько месяцев изучал архитектуру. Говорит, что ездил в Рим. На какие деньги, несчастный? Не знаю точно когда, во всяком случае, через несколько лет, он решил снова появиться в этих местах, в городе. Нарядился священником. Что-то выдумывал, неумело, путаясь и сбиваясь. Неизвестно почему, но два дня и две ночи ему удалось прожить в семинарии. Он пытался получить помощь для строительства часовни. С упорством, похожим на безумие, показывал, разворачивал чертежи на синьке. В конце концов его снова выгнали, хотя он брал на себя все расходы, обещал лично собрать нужные деньги.
Кажется, именно тогда, а не раньше он нарядился в сутану и пошел, стучась во все двери, просить милостыню. Не для себя, для часовни. Ему как будто удавалось убеждать людей своим пылким рвением и туманными рассказами о пережитых несчастьях. И еще у него хватило ума сдавать собранные деньги в судебную палату. Так что, когда вмешались настоящие священники, дело ограничилось штрафом, который он не заплатил, и несколькими днями тюрьмы. А потом никто не мог запретить ему строить дома. Он покрыл кровлями столько ужасающих строений, которые окружают нас здесь, в Вилья-Петрус, что люди стали называть его «строитель». Иные даже обращаются к нему «сеньор архитектор». Не знаю, что тут правда, что выдумка. Да и у кого есть время проверять.
— А вдруг правда? — прошептала она поверх рюмки.
— Так или иначе, это не наше дело.
Она заворочалась в постели. Подумала о ком-то, кто был жив или выполнял непонятный обряд жизни, о ком-то, кто жил и выполнял этот обряд много веков назад и ставил вопросы, встречавшие лишь неизменное молчание. Женщина или мужчина — все равно. Подумала об огромном землекопе, опять о ком-то, о сострадании.
— Пока старик выполнял… — начал он снова; но тут зазвонил телефон, и мужчина встал, тонкий, проворный, сдерживая поспешные шаги. Он поговорил в темном коридоре и вернулся в спальню с недовольным, почти рассерженным лицом.
— Это Монтера из конторы. Остался подводить баланс и теперь… Теперь говорит, будто там что-то неладно, будто ему необходимо сейчас же меня видеть. Если ты не возражаешь…
Ей незачем было смотреть на его лицо, чтобы понять, чтобы вспомнить, что она с самого начала знала, для чего понадобился этот нелепый рассказ о старике; что он говорил, а она слушала лишь затем, чтобы ждать, вместе ждать телефонного звонка, подтверждающего свидание.
— Мас Ам, — произнесла женщина, усмехнувшись, чувствуя, как растет вокруг нее тоска. Она выпила рюмку одним глотком, поднялась, принесла бутылку и поставила на столик рядом с кроватью.
Мужчина не понял, он не хотел ни понимать, ни отвечать.
— Впрочем, если ты предпочитаешь, чтобы я остался… — продолжал он.
Женщина снова усмехнулась, не отрывая глаз от шторы, лениво колыхавшейся на окне.
— Нет, — отрезала она. Затем снова наполнила рюмку, наклонилась и выпила, не помогая себе руками и не пролив ни капли.
Мужчина постоял некоторое время молча и неподвижно. Потом вернулся в коридор за шляпой и пальто. Она спокойно дождалась шума отъезжающей машины; чувствуя себя почти счастливой посреди тишины и одиночества, встряхнула затуманенной головой и снова подлила коньяк в рюмку. Она была теперь уверена, убеждена в том, что это неизбежно, подозревая, что захотела этого, как только увидела колодец и там, в глубине, торс мужчины, который копал землю огромными белыми ручищами, без всякого усилия отдаваясь ритму работы. И все же она не могла совсем избавиться от недоверия: не могла уговорить себя, что сама сделала выбор, думала, что другие, кто-то или что-то, решили за нее.
Все было легко, и она это знала заранее. Она дождалась в саду, в остатках сада, как всегда за своим надоевшим вязанием, пока этот скот вылез из шахты, напился воды из кувшина и стал искать шланг, чтобы освежиться. Она махнула ему рукой и принесла шланг. Возле гаража она стала задавать какие-то глупые вопросы. Друг на друга они не смотрели. Она спросила, могут ли опять пробиться здесь цветы и растения, кусты и травы, хоть что-нибудь живое и зеленое.
Мужчина нагнулся, поскреб грязными, обгрызенными ногтями клочок песчаной земли, на который она показала.
— Может, — сказал он, поднимаясь. — Была бы охота и терпение, да еще потрудиться надо.
Быстрым шепотом, повелительно, не слушая его ответа, сжав руки за спиной и глядя на грозно нахмурившееся небо, женщина приказала:
— Когда все уйдут. И чтобы никто не знал. Клянешься?
Бесстрастный, отчужденный, ни о чем не расспрашивая, мужчина прикоснулся пальцами к виску и согласился глухим голосом.
— Возвращайся в шесть, пройдешь через калитку.
Гигант ушел не прощаясь, неторопливый, раскачиваясь из стороны в сторону. Старик прислушался к вечернему звону, возвещавшему пять часов, и велел кончать работу. Этим вечером она оставила в покое синасину; медленно, словно сомнамбула, не то раскаиваясь, не то не веря, она взобралась по лестнице и занялась ребенком. Потом стала из окна следить за дорогой, наблюдать, как постепенно темнеет небо. «Я сошла с ума или всегда была и осталась сумасшедшей, и это мне нравится», — повторяла она с невидимой счастливой улыбкой. Она не думала о мести, о расплате; мимолетно вспомнила о далеком непонятном детстве, о мире лжи и непослушания.
Землекоп пришел к калитке в шесть, за ухом у него торчал цветок с изжеванным стеблем. Она смотрела, как он очень медленно проходит по цементу, покрывшему убитый сад. Едва гигант остановился, она бросилась бегом вниз — отчаянная барабанная дробь ступеней под ее каблуками — и остановилась рядом, словно уменьшившись в росте, почти касаясь огромного тела. От него несло потом, она прочла тупость и недоверие в моргающих глазах. Встав на цыпочки, в наплывающем исступлении, она облизала губы, готовясь поцеловать его. Мужчина задохнулся и кивнул головой влево.
— Там есть сарай, — сказал он.
Она коротко, тихо рассмеялась, посмотрела спокойно, как бы прощаясь, на кусты синасины. Схватила его за руку.
— Нет, не в сарае, — возразила она мягко. — Очень грязно, очень неудобно. Или наверху, или нигде. — Словно слепого, она повела его к двери, помогла подняться по лестнице. Ребенок спал. Таинственным образом спальня оставалась неизменной, непобежденной. Упорно не сдавались широкая розовая кровать, скудная мебель, шкаф с напитками, колыхавшиеся шторы, знакомые украшения, цветочные горшки, картины, канделябр.
Оглохшая, отчужденная, она не мешала ему говорить о погоде, садах, урожаях. Когда землекоп допил вторую рюмку, она подвела его к кровати и отдала новые приказания. Никогда не могла она вообразить, что обнаженный мужчина, живой и ее собственный, может быть так прекрасен и страшен. Она вновь познала желание, любопытство, былое чувство радости и здоровья, усыпленное годами. Теперь она смотрела, как он приближается к ней, и начала осознавать ненависть к физическому превосходству этого человека, ненависть к мужскому началу, к тому, кто господствует, кто не видит надобности в ненужных вопросах.
Она позвала его, и землекоп принадлежал ей, зловонный, покорный. Но он ничего не смог, один раз, другой, ибо каждый из них был создан определенным образом, непоправимо, безнадежно различным. Мужчина оттолкнул ее, сердито ворча, чувствуя отвратительный комок в горле.
— Всегда так. Всегда так случалось, — проговорил он печально, не думая о мужской гордости.
Они услышали плач ребенка. Без слов, без насилия, она добилась того, что мужчина оделся, сказала какую-то ложь, потрепала его по небритой щеке.
— В другой раз, — прошептала она вместо прощания и утешения.
Мужчина ушел в вечернюю тьму, вероятно, пожевывая цветочный стебелек, пытаясь затоптать свой гнев, свое повторяющееся, незаслуженное поражение.
(Что касается рассказчика, то ему дозволено лишь по возможности распределять все во времени. Он может тщетно повторять на рассвете запретное имя женщины. Может вымаливать объяснения, ему разрешается терпеть провал и, проснувшись, утирать слезы, сопли и проклятия.)
Возможно, это случилось на следующий день. Возможно, старик — с лицом иссохшим, еще более старым, чем он сам, лишенным всякого выражения — выжидал несколько дольше. До середины недели, предположим. Пока не увидел, как она бродит в том месте, что было когда-то садом, между домом и сараем, вешая пеленки на проволоку. Он закурил кое-как свернутую самокрутку и, прежде чем встать, сердито пробормотал, обращаясь к рабочим:
— Хочу узнать, дадут ли нам вперед за две недели.
Очень медленно, чуть ли не охая, он сполз со своего камня и, прихрамывая, направился к женщине. Он увидел, что она лишена последней надежды, еще больше похожа на девочку, чем всегда, почти так же далека от мира и его обещаний, как он сам. Семинарист-архитектор посмотрел на нее с жалостью, по-братски.