Ворон на снегу - Зябрев Анатолий
Поддернув штанину, стоял он на коленях у порога и холодным топором отщипывал хрусткие лучины от соснового смолистого полена. Лучины, сухо щелкнув, отделялись как бы сами собой, без усилия, а когда падали в темноте, от них исходил сладкий дух серы.
Любка стояла над ним с лампой. Красноватый, шатающийся дымный свет выхватывал середину голбца, угол рыжей небеленой печи, часть потолка и матицу с медным толстым кольцом для зыбки.
— Убьют тебя, по ночам-то будешь ходить. Чует мое сердце, чует, ох. Убьют! — Любка говорила страдальческим голосом. — И дети сиротами пойдут...
— Ну, ну, дура! Мелешь тут всякую ерунду, — отмахивался Алешка.
Сказано же: не поддайся искушению дьявола
Перед полуднем в понедельник, когда опала пурга, налетавшая с болотных белых равнин, а на вершине пихты закричала, радуясь перемене погоды, тонкотелая, похожая на разукрашенное веретено молодая резвая сорока, мужики на шести подводах подвезли к Алешкиному двору обещанный Вербуком пиловочник. Значит, все въяве: трактир — не пустой звон.
А в среду судьба привела Афанасия: ему без промедления потребовалось везти груз на станцию, а там еще куда-то. Алешка не решился отказать ему.
В железнодорожном тупике, за прореженными кустами, под пыхом-дыхом стоял паровоз. Был еще ранний вечер, хотя темень уже сгустилась, набухла до своей определенной нормы, где-то близко, за насыпью, слышался говор рабочих, в другой стороне железом стучали вагоны. И на всю станцию с помоста распорядительно разлетался в морозном хрустком воздухе диспетчерский голос — там была сортировочная горка. Вагоны, скатываясь, лязгали тарелками буферов, это отдавалось в каменных кварталах эхом и потом еще где-то отдавалось, уже совсем далеко, под самым черным небом, и оттуда осыпалось звуковыми осколками вместе с куржаком.
Эти станционные звуки, угольный и масляный запах, этот особый, с привкусом железа, станционный воздух действовали на Алешку благотворно. Вдыхая, ощущал освежающую щекотку в ноздрях. Улавливал языком и деснами нечто сладкое.
Хоть недолгой была его работа на паровозе, но все же была, и вот оставила по себе притягательное впечатление. Метать лопатой уголек в огненную дыру — не самое легкое и интересное дело, понятно. Тем не менее — факт. Он обнаружил, что на паровозе приходят в голову необычные мысли и фантазии. В короткие моменты передышки, освежившись котелком воды, он мог наблюдать, как перед ним промахивали леса и поля, и не видно было всему этому, то есть ни полям, ни лесам, конца под небом, становилось по-особому свободно, ничего-то душу не стесняло, так, наверное, у вольных птиц, думал он.
Род человеческий, все человечество — это не хаотическое скопище людей, это нескончаемое прорастание одного другим, слышал где-то Алешка. Но тут приходила к нему ясность понимания, что нет, нет, не прорастание одного другим, а прямое продолжение роста, жизни тех, что были до нас. Ну вот, да, да, молодой отец продолжает жить в нем, в Алешке, и дед тоже продолжает в нем жить, и прадед. и не стариками, а молодыми. И он сам, Алешка, когда помрет (а это он представлял часто), будет продолжать жить в сыновьях своих, и так будет всегда, пока земля есть, пока божья воля на то.
Алешка правил лошадь к паровозу напрямик, по цельному снегу. Меринок нервничал, не шел к пыхающей железной громаде, шарахался, готов был лечь на оглоблю, пятился, выдергивал голову из хомута и прочие номера выказывал — хоть в цирковой балаган его веди.
Злясь, Алешка намотал вожжи на оголовки саней, забежал вперед, ухватил меринка за уздцы, потянул этак вдоль насыпи, а потом, на бегу, развернув, принялся толкать назад. Лошадь почти села на оголовки, однако сани оттого подкатились под самые паровозные колеса. Квадрат желтого света, падавшего сверху, оказался у Алешки под ногами. Тут его ждал Афанасий. Вдвоем они снимали с саней, очищали от сенной трухи привезенный груз, подавали Кочетовкину, нависавшему на подножке.
— Спасибо, — сухо молвил Афанасий. — За помощь спасибо. Рабочий класс в долгу у тебя не будет.
— А-а, — промычал равнодушно Алешка, не очень вникая. Он влез в освободившиеся сани, натянул левую вожжу, направляя меринка в боковую прогалину и одновременно сдерживая его, дабы тот в ошалелости не вынес на рельсы.
— Стой, стой! — нагнал Еська Кочетовкин. — Ты... вот что, малина-ягода. Ты домой... Подбрось-ка меня в одно место. На Первую Приовражную. Да гони быстрее! У Фили пьем, да Филю бьем.
К Первой Приовражной Алешка выехал укороченным путем, переулками, через улицы Утиную и примыкавшую к ней Камышовую. На спуске меринок поджимал под себя задние ноги, вихлял крупом, осторожничал, зато влетал на склон почти галопом, разметав гриву. Такова была особенность меринка: на спусках плетется еле-еле, хоть уклон будет тянуться на версту, и бесполезно подгонять, а на подъем бежит вскачь, вытягиваясь и вбирая в себя бока.
Еська соскочил с прясел, вошел в барак, а Алешка свернул на угол, стал ждать. «Вот еще... обязан я тут с ним. Жди я еще их», — думал Алешка, почему-то употребляя множественное число по отношению к одному Еське Кочетовкину.
Еська, однако, возвратился скоро. Впрыгнул в сани, утвердился врастопырку во весь рост и, махнув рукой в направлении скученных зеленовато-желтых точек, скомандовал:
— Давай! Обратно. К паровозу. Гони!
И это брошенное «Давай, гони!» опять раздражило Алешку. «Вот еще! Нанялся я им в кучера! У них, видите ли, дела срочные. А у меня, видите ли, нет дел. У меня семьи нет, ртов нет, хозяйства нет... у них, видите ли, дела, а у меня праздник, значит. Еще чего!..»
Так распаляя себя, Алешка гнал лошадь, сани раскатывались при своротах. Странно, чем больше он на такой манер думал, отмежевывая себя от других, тем пуще проникало в его душу новое чувство, похожее на тоску. Будто успел он в этот вечер прикоснуться к чему-то такому, что еще непонятно, но сулящему для него новый мир.
— Кочегар заболел, Хардеев, он из Сидоровки, не с кем ехать. Был я сейчас вот у него, не может, заболел, — пожаловался Еська.
— А мне-то что? — сказал Алешка. Однако чувство усиливалось, и вот уж совсем, совсем несерьезный возник вопрос: «А что, если мне с ними скатать?»
И осадил тут же себя: как это скатать? С какой нужды?
Однако дерзкие мысли сами собой вились: «А вот так! Скатать, да и все. Ну да. Вот отогнать лошадь и...»
В ноздре уже знакомый запах топки, а на лбу даже как бы пламя ощутилось. А что? Покидать лопатой уголек — не последнее дело. И за окошком станут промахивать все те же леса, поля вместе с небом. Славно, славно! Да: мужики, мол, и я с вами, не балластом, а подмочь уголек лопатой покидать, парку в котле нагнать.
Алешка, не оборачиваясь, полюбопытствовал:
— А надолго ли эта ваша поездка?
— По графику. К утру назад, — отвечал Еська.
«Это же как раз к тому... — подумал с волнением Алешка. — К тому, чтобы мне как раз с ними поехать».
И когда лошадь остановилась перед железнодорожной насыпью и Кочетовкин наготовился спрыгнуть с саней, Алешка ухватил его за бушлат:
— А давай я с вами? А? Кочегарить. С Афанасием поговорим...
— Слушай, Алеш, да ведь ты!.. — взвился Кочетовкин. — Да ведь ты!.. Малина-ягода! Верно! Выручай. Вот так, позарез нам твоя помощь нужна. А к утру уж и домой вернешься, под бочок к своей Любахе. На всех скоростях, как лебедь на крыльях.
Ровно в полночь паровоз выпустил из себя порцию горячего духу, оплавив снег на боках насыпи, оттолкнулся и начал ударять колесами по настывшим гулким рельсам.
Знал Алешка, что сберегал он под полом у себя в лавке не безобидные какие штуки, принесенные Афанасием по осенней слякотной темноте, не для забавы наготовлены они.
И то он уже знал: везут Афанасий с Еськой этот тайный груз на тихую лесную станцию, где передадут в другие руки, а оттуда рисковые люди повезут груз дальше, не то до Красноярска, не то еще куда, чего Алешке уж не положено знать.