Эржебет Галгоци - Церковь святого Христофора
В церковь неслышно, едва передвигая ноги, вошел декан. Прежде чем осенить себя крестом, он опустил пальцы в чашу со святой водой и, увидев пивные бутылки, сердито покачал головой. Так все же нельзя, будь ты сколь угодно неверующая!.. Однако испытывая неловкость, что из-за склепа ушел в прошлый раз, не объяснившись, старик решил отложить выговор до другого раза. Когда же увидел вытянувшееся, измученное лицо Жофии, испугался.
— Вчера вы не пришли сюда. А я долго ждал вас. Беспокоился, не больны ли, — сказал он искренно.
Жофия отшвырнула кисти, почти бегом бросилась священнику навстречу, судорожно сжала ему руку.
— Беспокоились?.. Правда?.. Значит, кто-то еще обо мне беспокоится?
Декан поспешил пройти вперед, чтобы Жофия не заметила, что он видел пивные бутылки. Прежде две-три бутылки лежали всегда на дне, скрытые под водой, нынче же они громоздились так, словно это было ведерко для охлаждения шампанского. Жофия плелась за ним следом, ей хотелось ухватиться за полу его пиджака, только бы он не ушел, не оставил ее одну.
Декан долго рассматривал святого Христофора.
— Вы знаете, я в этом не специалист… но цвет мантии вы подобрали замечательно, — похвалил он Жофию. — Как вижу, дело у вас идет прекрасно.
Жофия махнула рукой.
— Моей профессией я старалась овладеть как следует. Но этого мало для блаженства.
Священник протиснулся на переднюю скамью, откуда имел обыкновение наблюдать работу Жофии. Сейчас он смотрел на круги под ее глазами, выражавшими несчастье и робкую мольбу. Растроганный, жалея молодую женщину, он сочувственно сказал:
— Вы спросили: беспокоится ли кто-то о вас? Должно быть, многие… и помимо меня… Ваши родители… друзья…
— Родители?.. Я не обременяю их моими бедами. Они уже старенькие. Хватит с них и своих — старость, болезни, а там и смерть… Друзей у меня нет… Правда, по моей вине. Односторонней дружбы не бывает. А я вот уж два года ни с кем не дружу. Зачем же им-то дружить со мной?
— Вы одиноки? — сострадательно проговорил священник.
— Хуже! — Жофия горько махнула рукой. — Одиночество — состояние ясное. Плохое, но однозначное. Рано или поздно оно вырабатывает определенную стойкость… какое-то упорство. Вот не поддамся же! Не поддамся, и все! В одиночку против всего мира — в этом есть даже некоторое величие… Уж лучше бы я была одинока!
— Вас покинули?
— И это было бы лучше! — Вдруг она оборвала себя, в ней зрело какое-то решение. Священник смотрел на нее сочувственно, не зная, как поступить. Он заметил неуверенным тоном:
— Я вас не понимаю. Простите, не понимаю.
— Господин декан, — медленно заговорила Жофия, — я воспитывалась католичкой, но многое уже подзабыла. Тайна исповеди — что это значит? Что священник ни в коем случае не может рассказать о ней кому-то другому, или также и то, что не напомнит о ней самому исповедующемуся, никогда-никогда? Исповедь надо забыть… Я бы умерла со стыда, если бы когда-нибудь услыхала от вас хоть что-то, хотя бы намек на нее.
— Вы не услышите, дитя мое, — серьезно проговорил священник. Он грузно поднялся со скамьи и направился к исповедальне, но Жофия его остановила:
— Это не важно, господин декан! Останьтесь здесь!
Как ни странно было это слышать декану, он повиновался. Он не видел, но чувствовал, что Жофия, подошедшая ко второй скамье, опустилась на колени за его спиной.
Священник закрыл глаза, осенил себя крестом, беззвучно забормотал: «Dominus sit in corde tuo et in labis tuis, ut rite confitearis omnia peccata tua. Amen»[16].
Жофия тоже закрыла глаза, спрятала лоб в ладонях, собралась с мыслями. Заговорила шепотом:
— У меня один только грех — слабость моя… Я влюблена… Он большой человек. Не только по положению своему большой человек, а… по характеру, по удельному весу, что ли. И не нужно было ему эту должность принимать, у него и прежде было имя в своей области… Когда-то учился он в Паннонхалме у бенедиктинцев, потом познакомился с марксизмом, стал коммунистом, он утверждает: это и есть истинное служение… Мы познакомились два года назад, он официально приехал в музей. Красивый, сильный, настоящий мужчина, из тех, знаете, кто работает по восемнадцать часов подряд. Сплошная сила, страсть, интеллект и какая-то трогательная чувствительность ребенка, поэта… Даже не знаю, кто из нас выбрал другого… И почему его выбор пал на меня, не понимаю. Ведь он такое положение занимает, захотел бы, от женщин отбою бы не было. Но, будь он простым шофером на грузовике, ходи он в пропотевшей майке, с жирными волосами, ему и тогда не стоило бы труда заполучить себе любую, какую только пожелает… В тот же день он написал мне, что хочет встретиться, но не в общественном месте, ему этого нельзя, по крайней мере, не приличествует, а у меня на квартире. Я ему написала, что живу в коммуналке. Он вызвал меня в министерство: как так, нет квартиры, почему? Я приехала в Будапешт из провинции, пять лет училась, и пока еще не набралось столько денег, чтобы купить квартиру. Да, но как же художнику работать без мастерской? Затем: возможно, мы тут сумеем найти какой-то выход… Сумели. Я получила квартиру-мастерскую в только что сданном высотном доме. Но до того прошли месяцы, несколько месяцев. Мы переписывались, словно он был на фронте, а я где-то в тылу… Он писал короткие, но чудесные письма… Я бывала везде, где могла его увидеть: на вернисажах, на похоронах, на открытии памятников, на фестивалях и конференциях художников… иногда мы обменивались несколькими словами под перекрестным огнем тридцати — сорока пар глаз. — Жофия говорила чуть слышно, словно исповедовалась себе самой. — Когда мы впервые поцеловались, у меня, на новой моей квартире, стояла только софа да мольберт. Мы обожали друг друга. Да, это и нельзя сказать иначе: мы обожали друг друга! Наши тела… словно скрипка и смычок… Я не подозревала, что такое счастье существует. Все мои прежние любови полны были компромиссов… Компромиссов? Гм… Он женат, дети — студенты, но все ничего, он разведется, и мы поженимся… Он пообещал это только однажды, но и тогда мне не следовало ему верить. Я поверила… — Жофия тяжело вздохнула. После долгой паузы продолжала: — Я была влюблена, жила как в дурмане, на вершине счастья, словно получила в подарок весь земной шар с бархатно-голубыми морями, сверкающими заснеженными горными вершинами… Я чувствовала, что и он… поначалу… Как только выдавалась минута, он бросался в такси и мчался ко мне. Мы пили кофе, чуточку коньяка, но главное… любили друг друга. Да. Любили друг друга. — Жофия задумалась. — Я устроилась на такое место, чтобы работать в основном дома… Он и уговорил меня… конечно, так ему было удобно… Потом… Потом он взял отпуск и уехал. С женой. Я напомнила ему его обещание… мы уж год как были в связи. Он прямо сказал мне: нет. Конечно, на это и посмотрели бы косо, если б он развелся, был уже случай, когда одного крупного работника сместили именно за развод, но ему бы и наплевать, для него министерство не подарок, а груз, для него это было бы счастьем, если бы удалось наконец написать задуманную книгу по истории венгерского изобразительного искусства, — нет, дело в другом: ему не в чем упрекнуть жену, да он и любит ее, привык к ней и потерял бы в ее лице превосходную хозяйку дома. «Не считай меня циником, малышка, но я эгоист, потому что время дорого. У меня нет времени, чтобы достать из шкафа нужную на этот день рубашку. Нет времени обсуждать, что готовить на обед. Нет времени выслушивать, что опять разбила домработница. Нет времени на всю эту канитель, связанную с разводом. Нет времени перебираться в другую квартиру. Вся моя энергия, все. мои силы нужны мне для работы. Ты понимаешь, любовь моя?.. Неужто все наше счастье рухнет из-за какой-то бумажки?..» — Голос Жофии наполнился ненавистью. — Тогда и надо было рвать. Тогда и началось мое хождение по мукам… Об этой любви у меня нет воспоминаний… только постель. Мы никогда не были вместе в театре… Не пили пива в саду какого-нибудь ресторанчика на закате… Не гуляли в Крепости, не сидели на каменных скамьях под древними надвратными сводами, где в давние времена каждый житель Буды торговал вином. Мы ни разу не провели вместе субботы, воскресенья… никогда не были вместе всю ночь, никогда! Ни единого раза! — Голос ее прервался, она помолчала, чтобы успокоиться. — Едва оказывался у него просвет — час, полчаса, — он звонил, что едет, а то и не звонил, брал такси и… а потом уезжал как на пожар. У нас не было времени, чтобы поговорить. Я знаю, что он любит романскую архитектуру, потому что он писал об этом работу, но я понятия не имею, как он относится к лапше с капустой. Мало-помалу вся моя жизнь свелась к тому, что я кропала что-то в своей мастерской… стеклянной тюрьме… аду со всеми удобствами… и ждала его. Друзья понемногу от меня отошли, ведь сколько бы раз они ни звонили, спрашивая, когда встретимся, я вынуждена была отвечать: пока не знаю… Я всегда была начеку, как солдат на посту. А если все же, бывало, взбунтуюсь и он, удрав с приема или с совещания, не находил меня дома, — тогда он наказывал меня: я не видела его по две недели кряду. И нельзя было хотя бы позвонить: домой не смела, а секретарша подслушивала… Наверное, я сама была виновата: я не обладаю терпением Пенелопы. Другая, вероятно, уже оттого чувствовала бы себя счастливой, что могла жить ожиданием редких праздников. Меня же ожидание это измучило… Он был прав: из меня не вышло бы хорошей жены — хозяйки дома… А так — жизнь становилась все безысходнее, для нас не было будущего… Меня словно отгородило от всего на свете его лицо, которое даже и не принадлежит мне… Я стала внушать себе, что по ту сторону колючей проволоки мир еще существует, что в том мире найдется кое-что и для меня — и вот, собрав последние силы, убежала сюда. Вдруг да окажется, что еще не обязательно умирать…