Дженет Уинтерсон - Пьеса для трех голосов и сводни. Искусство и ложь
Руджеро нервничал. Он получил от Долл Снирпис записку с просьбой приехать к ней в апартаменты через час. Часы били. Как он может? Он ведь ученый. Он смотрел в зеркало на свое статное сильное тело. Часы пробили снова. Честно говоря, он совсем не похож на ученого. Он не сутул, не лохмат, ничем не пахнет, а одежда его – без заметных пятен. У него хорошее зрение и прекрасный характер. Его нос и уши чисты. Нет, никто не принял бы его за ученого.
– Но женщины, – говорил он, – женщины – яд и тлен. Женщины – красиво расписанная ширма вокруг сточной ямы. Женщины – приманка из преходящей плоти, натянутой на вечный каркас. Их срам – пища для червей. Нет греха, которого бы не знала женщина, нет добродетели, которой она не воспользовалась бы к собственной выгоде. Она искушает меня, как кормушка искушает голодную лошадь. Она выживает меня из Египта саранчой и медом. Ее рот – отверстая рана. Ее тело – язва.
Часы пробили снова, но Руджеро их уже не слышал. Наверное, он все-таки был ученым.
Нести белые розы – не красные.
Белая роза чистоты, белая роза желанья. Чистота желанья, давно уж не пламенного, не пылающего тела, но залитой бледностью кости.
Белизна кости просвечивала сквозь желанье. Перед любовью желанье бледнело. Любовь плоти и любовь духа в рискованном причастии у престола, у стола пресуществления, где все меняется, и окровавленные шипы становятся платиновой короной.
Коронуй меня. Ты коронуешь. Свиваешь черенки бутонов, бессвязных и обильных, в венок любви. Я обручена любовью. Я по горло в любви, любовь идет за мною по пятам, любовь – прохладная белая лента вокруг моей головы. И бусины крови – жемчуг на ней.
Эта любовь не дика и не свободна. Ты заботливо выращивала ее и приучала меня к ней. Я – роза, приколотая к скале, белая роза на камне, я – лепестки, рожденные дважды, белые острия любви. Я – белый кулак, что раскрывается под твоим солнцем, благоухает в твоем аромате, клонится под ножом и сносится летним теченьем, когда ты уходишь.
Срежь меня. Ты срезаешь. Косишь тяжелыми снопами, изобильными, изнемогающими, и вымачиваешь в потоке любви. Любовь захлестывает меня. Любовь у меня в грудях, в моем лоне, и лоно мое осыпано лепестками, белый улей любви. Белый мед в твоей ладони.
Кто кого зовет? Я называю тебя моей розой? Или ты называешь ею меня? Можно ли назвать любовью то, что прививает нас обоих на одном черенке? Любимец муз и Муза? Из тех двоих – таинственный третий, две души, одно слово… (tertium non datum) [18]. Слово не данное – сотворенное. Рожденное женщиной, Сапфо, 600 до Р. X. Розоносец и Роза.
В зале цвета морской волны, где краски плескались мелководьем о стены, она прижимала меня к камням, целовала меня. Ее рот был полон рыбок, и те вплывали в меня. Маленькие рыбки между языком и зубами, легкие всплески секса.
Соль была у нее на руках, эта соль разъедала мне раны, раны ожидания, раны боли. Раны алкали бальзама, но боялись его.
– Целуй меня, – говорила она. Я целовала. В губы, где было море, в рот, где ждал корабль, в рот флотилией времени, перескакивая с борта на борт, изо рта в рот, все губы, слившиеся в поцелуе от начала времен.
Я опускалась на колени в излучину ее живота, среди мускулов, и складывала руки в молитве. Я пела долгие хвалы ее лону. Ее пальцы кораллами вплетались в мои волосы. Люби меня, София, на узкой ленте белого песка, что отделяет нас от моря.
В темных местах, которым не нужно света, где свет был бы ложью, преувеличением, которое лучше понимать незримо, легче противостоять течению Времени. Тело старится, умирает, но дух свободен. Если тело принадлежит кому-то, дух ничей; его спектр не ограничен ни действием, ни желаньем. Его спектр не ограничен личностью.
Мне нужны темные места, чтобы избавиться от здравого смысла. Выйти за пределы самодовольного кольца электрического света, что делает вид, будто освещает мир.
«Ничего нет, кроме «здесь», – поет мир, пялясь на меня сквозь желтые глазницы розеток, – ничего нет, кроме «сейчас».
Я вызываю затхлый желтый свет на дуэль.
Сразись со мной. Сейчас же. Врукопашную – живое и мертвое. Ликующая плоть и гаечный ключ смертности. Один поворот по часовой стрелке – и ржавые болты запечатают крышку. Прах к праху, пыль к пыли, тиканье, тик-так и жуткие пальцы украдкой ползут по надменному эмалевому лицу.
Время и колокол. Склянки в окутавшем море тумане. Тревожный ночной набат; колокольный звон, пробуждающий по утрам. Свадебные колокола и похоронный звон. Колокол с черным языком и расколотый им день.
Под черный колокол свалены тела – целый штабель тел. Они падают в затылок друг другу – один за другим, падение, лязг, тишина.
Время и колокол. У меня на груди солнечные часы. Эта кираса – мое наследство. Солнце обходит диск по кругу и тащит меня за собой, чертит свой маршрут по моему телу, оставляя глубокие борозды, в которых собираются тени. Время проходит по мне, тени вытягиваются, циферблат темнеет.
Какое нынче время? Посмотри на мое тело, и поймешь. Сосчитай кольца, как на дереве. Сосчитай складки моего эпителия. Я – свой собственный могильный курган и погребальная яма древности.
Я – воительница. Я с гордостью ношу свою кирасу. Нагрудник из чеканного золота защищает мое сердце от любого разора, кроме порчи времени. Времени, моего старого врага, выстроившего свой мрачный замок из моих ребер. Время, которому я принадлежу, пишет на мне.
Что делать с пергаментом? Что делать с кровавыми чернилами? Что делать со строчками на моем теле?
Морщины вокруг моих глаз составляют терцину: три строчки наверху, три внизу. На моем подбородке – куплет, а на каждой груди – по сонету. Руки украшены вилланелями (спасибо, что пока еще нет следов верлибра).
Что делать мне с этими строчками?
Я разграбила свое тело и сделала из него поэму. Расщепила метр Времени и сломала его гладкий ритм. Я научилась его формам, овладела ими и так стала хозяйкой того, что принадлежит мне по праву. Я – воительница, и вот эпос моего сопротивления.
То, что всего лишь живет, может всего лишь умереть.
Дух ушел из мира. Я боюсь мертвых тел, что селятся вокруг меня, трупов человечества, драных и засиженных мухами. Боюсь зомби-администраторов, зомби-продавцов, зомби-священников, зомби-писателей, их заезженных фраз, языка мертвых, их хобби, принимаемых за страсть, их прихотей мертвых.
Когда все говорят одним говором, поэт уже не может говорить. Богатство языка питается разнообразием. Где нет разнообразия, нет и богатства. Среди мертвых не существует различий.
Ешь те же яблоки; день и ночь – сутки прочь. Читай те же газеты; день и ночь – сутки прочь. Включай телевизор; день и ночь – сутки прочь. Тверди о своей неповторимости одним и тем же голосом. День и ночь – сутки прочь.
Мир – склеп, набитый покойниками. Мертвые не нуждаются в словах, у них нет желаний, которых невозможно удовлетворить аппетитом. Мертвецы, их жадные рты, пусты, их языки вырваны и вывешены на просушку. Высушенный, усохший лепет морга. Запечатанная комната, где изо дня в день мучают и убивают одни и те же старые слова. Они счастливы со своими мертвыми словами. А на те слова, которые нельзя убить, можно не обращать внимания. Словом пренебрегают. Словом невысказанным и не услышанным. Словом непонятным, иностранным на своем собственном языке. Словом, отправленным в ссылку, запертым в ветшающих дворцах прошлого, слава которого померкла а сторонников почти не осталось. Словом, затканным в потертый гобелен, королевским девизом в республике. Словом, которое облачали в роскошные одежды, которому поклонялись. Словом, что шествовало впереди князей, словом власти; Библией и Законом. Словом облагораживающим, коим любой рот посвящался в поэты.
Нежные слова стерлись от частого употребления. Сквернословия смягчились повторением. Сломана волшебная палочка зачарованных слов и самих чар. Слова духовности втиснуты в плоть. Слова плоти обряжены в противные белые платья. Площадная праща лишь мечет и мечет свою брань. Таково наследие мертвых.
Мертвые едут на работу, трутся друг о друга серые руки трупов в разверзнутой могиле, громоздятся штабели в оцинкованных гробах машин, подземки и поездов. Жуткие экипажи раскрашены в яркие цвета – цвета гильотин, их корзин и лезвий, радостные, как сама казнь. Каждый мужчина, каждая женщина восходят на собственный эшафот, опускаются на колени, а их убивают – день за днем. Все подбирают свои отрубленные головы, садятся в метро и едут домой. Некоторые говорят, что работа им нравится.
Время насмехается над ними, но они не слышат. В их ушах лишь спортивные сводки и биржевой индекс «Файнэншл таймс». Время засело у них в грудных клетках и смеется над ними, но язык его древен, и они его не слышат. Время делает свое дело и оставляет рукопись червям.
Почему мертвые отказываются от жизни? Закладывают часы, которые нельзя будет выкупить?