Дженет Уинтерсон - Пьеса для трех голосов и сводни. Искусство и ложь
– Скатерть пропала, – прохныкала мать.
Пикассо надела высокие сапоги, кожаную куртку и бархатную шляпу. Ей было тепло – она заранее догадалась расписать себя для зимы.
– Центральное отопление испортилось, – сказал Мэттью, пнув ногой белую батарею.
Снаружи шел чистый, белый снег, он касался ее непринужденно, словно старый друг. Пикассо закинула голову, но, когда снег падал ей на губы, он таял. У нее во рту было солнце. Она улыбалась и шла по тихому городу.
Она уже прошла изрядно, когда какой-то мужчина, буксовавший в сугробе, попросил ему помочь.
– Я врач, – сказал он.
– Прошу прощения, – ответила Пикассо. – Мне препараты не нужны.
Она миновала его пурпурное лицо, его застрявшую в сугробе пурпурную машину, прошла по безмолвному городу и очутилась на железнодорожной станции.
Сапфо
Я – сексуалка. In flagrante delicto [14]. Тупик вселенной. Произнеси мое имя, и оно будет означать секс. Произнеси мое имя – оно значит: белый песок под белым небом, белые силки моих бедер.
Позволь мне уловить в них тебя. Налетай, торопись, полюбуйся за два пенни на голую дамочку, которую сейчас покроют. Покрыть меня? О нет, в этом представлении покрываю я. Я – рогатое божество, пронзающий фаллос, мачта и грот этого ветреного корабля. Все на борт, сейчас мы совершим Фантастический Круиз из Митилен в Старую Добрую Англию с посещением Рима и Прекрасной Франции. Сколько он продлится? Немногим дольше двух с половиной тысяч лет грязных забав, причем все за мой счет.
Ну что, поняла, кто я? Нет? Вот тебе подсказка: обо мне писали Очень Известные Мужчины, включая Александра Поупа (англичанин, 1688–1744, род занятий – поэт) и Шарля Бодлера (француз, 1821–1867, род занятий – поэт). Чего еще желать девушке?
У меня к тебе куча вопросов, и не последний из них: ЧТО ТЫ СДЕЛАЛА С МОИМИ СТИХАМИ? Когда я переворачиваю страницы моих рукописей, пальцы крошат бумагу, бумага ломается на обугленных сгибах и красит мои ладони желтым. И я уже похожа на заядлую курильщицу. Я больше не могу читать собственные творения. Что ж тут удивляться: многие предпочитают читать между строк, раз сами строки изувечены сильнее субботней шлюхи.
И это мне тоже приходилось – присасываться к членам Очень Известных Мужчин, – а потому я могу поделиться с тобой профессиональной тайной: на вкус они такие же, как все остальные. Я не гурман, но если с головой залезу в банку с манной, то сумею понять, что это такое. Можно подвести кобылу к воде, однако нельзя заставить ее пить. Что я советую? Не глотать. Выплевывай маленьких соискателей в раковину – пусть себе елозят по трубе. Нет, я не бессердечная, но могу найти для стенок своего желудка применение и получше. И еще один вопрос: когда он в последний раз тебя покрывал?
Так много мужчин залипало на мне. Высокие, низенькие, плешивые, толстые. Мужчины с кишкой как у пожарника, и мужчины, у которых отросток – не больше тюбика кондитера. Вот они – роются в трудах историков, а потом рассказывают обо мне всю подноготную.
Я родилась на острове. Ты видишь мраморный берег и стеклянное море? И то и другое – вранье. Белый песок, пронизанный жилками влаги, нагревает подошвы. Море мягко отражает корпус твоего корабля, но скоро расколет его в щепки. То, что кажется, – не то, что есть. Я люблю обманчивость песка и моря.
«Обманщица». «Печально Известная Соблазнительница Женщин». «Гадюка». «Богиня». «Десятая Муза». Дело поэта – давать вещам имена, но если вещи начинают давать имя поэту – святотатство. Хвала не лучше хулы. И мои слова затерялись среди чужих.
Что скажешь о таком заявлении: «Женщина не может быть поэтом»? Доктор Сэмюэл Джонсон (англичанин, 1709–1784, род занятий – лексикограф и болтун). От чего тогда я должна отказаться? От своей поэзии или от своего пола? Будьте спокойны – если мне надлежит сохранить одно, придется отказаться от другого. Но в конце концов, выбирала не я. Это сделали за меня другие.
В старину я была великим поэтом, но дрянной девчонкой. Смотри Платона (грек, 427–347 до Р.Х., род занятий – философ). Затем пришел Овидий, живший в первом веке нашей эры, и попытался исправить мою репутацию, придумав мне пристойную трагическую любовь. Я, кто могла обольстить любую женщину в истории, втюрилась в какого-то автобусного кондуктора в мешковатых штанах с причиндалами, которые шутки ради изображают на открытках «Привет с моря». Трахнуться с ним? Я даже не могла найти его конец. Он сказал, что у меня плохое зрение. Я ответила: если так, то я испортила его, поскольку все свои стихи писала за полночь, и компанию мне составляла лишь сальная свеча. Он ответил, что я должна бросить поэзию, и это разрушило нашу сексуальную гармонию.
СЕКС И ОДИНОКИЙ ПОЭТ. Посмотри на нее, мою нежную хищную птицу с гладкой головой и перьями, отороченными золотом. Она сидит на моем запястье, а я ее глажу. Она сделала из меня насест. Она зовет меня своим маленьким насестом и рада точить о меня коготки. Мое искусство оставляет шрамы.
Хозяйка ли я ей? Кто из нас кого зовет? Слышит ли она мой зов или это я ей отвечаю? Она охотится. Охотится на меня. Моя нежная плоть – наслаждение для ее клюва.
Голос у нее резкий, пронзительный, он выкован ветром. Невидимые нити притягивают ее ко мне. Мне не нужно надевать на нее путы. Это мои ноги разведены путами, удержаны от ложной скромности углами желанья, мы наперекрест в одном потоке, сокол и сокольничий, сокольничий и сокол, единая добыча.
Такова природа нашего пола: она раздвигает ноги, а я пробираюсь внутрь ее, раскаленная докрасна. Я кукарекаю у нее внутри, как Шантеклер, красный хлыщ на красном холме. Она говорит:
– Мой маленький красный петушок, пой еще. – И я пою, пою изо всей мочи своих легких. Воспеваю краешек бледно-красного восхода. Воспеваю мир, мокрый от росы. Я расщепляю ее этим шумом, и она разбивается подо мной вдребезги рассветом удовлетворенной страсти.
«Мой маленький красный петушок», – называет она меня, и я рада быть маленькой домашней птичкой, что живет с благословения Эзопа. «Басня о Соколихе и ее Петушке».
– Труды Сапфо, – сказала Долл Снирпис.
Роскошная леди была одета в красное.
Краснела рубиновая заколка, что скрепляла ее выкрашенные хной волосы. Краснел агатовый шрам на горле. Краснели губы, напоминавшие лук Амура. Краснел бельведер ее бюста, а ниже талии раздавалось в стороны Красное море, ниспадая на турецкие шлепанцы, уютно устроившиеся на турецком ковре.
– Труды Сапфо, – сказала Долл Снирпис.
– Очень Верно. Очень Правильно, – изрекла мисс Мэнгл, наконец заметив, что Долл шевелит губами.
– Величайшая поэтесса античности, – сказала Долл. Она затягивалась булькающим кальяном, пока наркотик не успокоил ее. Но спокойна она не была – она кипела от любви. Долл открыла книгу.
«Я в плену у любвиИ дрожу от желанья, которое горько и сладко…»
Она закрыла книгу. Закрыла глаза. И увидела лицо Руджеро.
«Я тоскую о нем, словно лань по красавцу-оленю…»
Она представила себе Руджеро с оленьими рогами.
В комнате на другом конце города Руджеро задумчиво смотрел в чернильницу.
– Я больна от любви, – сказала Сапфо. Потом засмеялась и взяла свой чемоданчик. Болеть от любви, конечно же, лучше, нежели болеть любовью.
В прошлом она радовалась любому кораблю, что причаливал к ее пристани, показывая ей широкий корпус или узкий киль, и сразу складывала багаж в его трюмы. Когда новое обиталище становилось слишком тесным, она бежала с корабля. Такова Сапфо, и это доказывала куча бумаг. Почему же тогда римская церковь сожгла ее стихи и предала анафеме? Галилея простили, но Сапфо прошения не было. Галилей больше не еретик, но Сапфо по-прежнему салфистка.
– Познай себя, – сказал Сократ.
– Познай себя, – сказала Сапфо, – но так, чтобы об этом не узнала Церковь.
Слово вселяет ужас. Обольщающее, намекающее, слово, что влечет трепещущую руку к запретному ключу. Слово, скрытое за дверью, слово, которое ждет, чтобы его выпустили наружу, ускользающее от цензуры, слово, от которого трескается шрифт. Слово, что несет не мир, но меч. Слово, которое утешает, как каменная соль. Слово, которое не кается.
Слова приходят на мой зов, но кто кого зовет? Ветер приносит вопль, которому сотни лет, плач, что зародился до смысла, плач, доносящийся из пустыни, где нет ни еды, ни питья. Оборванный пророк в пылающих одеждах.
Перед Словом простираются день и ночь, голод и холод насмехаются над ним, но Слово само себе день и само себе ночь. Слово Голод слово Холод. Я не могу есть свои слова и все же ем их. Я ем сущность, хлеб – и вбираю их в себя, слово и сущность, сущность и слово, в ежедневном благословенном причастии.