Янка Брыль - На Быстрянке
Стало помаленьку смеркаться. Дядька Антось почувствовал усталость, он ушел за перегородку.
А они все сидели, разговаривали и, точно по безмолвному уговору, поджидали Максима, то и дело вспоминая его.
— Сергей, — послышалось вдруг из-за стены, — иди, брат, сюда.
Все встревоженно встали.
Старик сидел за перегородкой у столика, оседлав лысину полуобручиком наушников, и слушал радио. Так вот почему дед молчал!
— О налоге говорят. Налог снизили, — шепотом сказал он, точно боясь помешать тому, кого слушал. Снял наушники, отделил один и протянул его Аржанцу.
— Ну, ну… — прошептал тот и присел рядом с дедом на табуретке.
Толя и Люда тихо стояли в тесной спаленке, в сумерках, а слушавшие только дразнили их проявлениями своих чувств.
— А что! — гудел старик. — Вот это так! С сотки бери, а не с деревца, не с улья…
— Тш-ш-ш… — шипел Аржанец, утихомиривая его и только улыбкой выдавая волнение.
Снова долгая пауза.
— А что! — снова не выдержал старик. — Правильно говорит! Лодырей только разводили да финагентов…
— Да тише вы, папа!
На этот раз Аржанец остановил Люду, посмотрел на нее, сказал свое «тш-ш-ш» и даже шутя погрозил девушке пальцем.
Опять пауза, на этот раз еще более тягостная.
— О! — не выдержал Аржанец. — Давно пора. Народ наш это облегчение заслужил.
Последовавшее за этим молчание было еще более долгим и мучительным.
Толя и Люда стояли рядом в темном углу; старик и Аржанец сидели полуотвернувшись от них. Толя осторожненько нашел руку девушки и горячо сжал маленькие пальцы…
Рука ее едва уловимо вздрогнула, а потом ответила таким же едва уловимым пожатием.
Потом Люда опомнилась, отняла руку и вышла в другую комнату.
Там она почти неслышно ходила в кухню и обратно, осторожно бренчала посудой, казалось пряча за этим волнение, а может быть, даже вызывая Толю… Кто знает?
Толя вышел и, осторожно ступая, пошел за нею на кухню.
«Подумают, что напиться», — мелькнула мысль.
Люда ждала его. Хмельной от счастья, он встретил в полутьме ее волнующее тепло, ощутил его и на груди, и на губах, и вокруг шеи…
— Толечка… что ты… не надо… — шептала она между поцелуями. — Ну, иди… Ну, не надо…
А руки жарко обвивали шею, губы тянулись к губам, и глубокие черные глаза были наконец так близко — то у самых глаз его, то под горячими и жадными губами…
Письмо все еще не было прочитано.
Позднее утро.
Солнце, которое сегодня взошло как раз за мельницей, поднялось уже значительно правее и выше и свысока поглядывало на дедову усадьбу и островок. Роса прячется только в тени густой листвы.
Работяги жернова уже грохочут, все так же ласково повторяя имя молодой хозяйки.
Сквозь этот шум, к которому здесь давно привыкли люди, и лошади, и птицы, сегодня пробивается бодрый стук молотка по железу, напоминая прошедшую косовицу. Косу чаще всего отбивают до солнца. А это четкое постукивание — совсем другая работа. И не работа даже, как сказал бы дядька Антось, а забава.
Но сегодня он и этой забаве рад.
Завтракали рано, как обычно перед дорогой. Ребята были готовы в путь — кто с охотой, а кто и без особой…
Еще за столом отец не выдержал.
— А то побыл бы еще денек? — обратился он к Максиму, и не подозревая, как пришлись по сердцу эти слова дочке и одному из гостей.
Второму гостю, Аржанцу, как выяснилось, предложение тоже понравилось.
— И правда, Максим, останься, — сказал он с полной ложкой в своей большой руке. — Лес, брат, никуда от тебя не уйдет — как шумел, говорится, так и дальше будет шуметь. — И, словно ставя точку, учитель хлебнул свой горячий суп.
Максим поглядел на Аржанца и по своей привычке, точно набрав в рот воды, растянул тонкие губы в улыбке.
— Ты мне, чего доброго, — сказал он, — и такую присказку подсунешь: «Кто в лесу не крадет, тот в доме не хозяин…»
— При чем тут «крадет»? Если побудешь еще денек, что случится? И я работу твою прочитаю.
— Не велико счастье. Будешь в Минске — посмотришь. А побыть, так я ведь уже пять дней пробыл.
— Какие там пять! — перебил его старик. — Ты и вчерашний день считаешь?
— Правда, Максим, останься еще на сегодня.
Это сказала Люда. Максим посмотрел на нее и опять улыбнулся:
— А что мне на это скажет «Вы изволили»?
— Ничего не скажет. Он добрый. Останься.
— Добрый, но и строгий. — Максим повернулся к Аржанцу. — Это мой руководитель, профессор Силантьев. Человечище, ума — палата, но немножко старозаветный. В первый раз, когда привез нас в пущу, спросил: «Нагорный, я слышал, что вы изволили партизанить в этих местах?» А останься я сегодня, он скажет: «Вы изволили, милостивый государь, заставить меня волноваться, ждать вас целые сутки…» Впрочем, дело не только в нем. Работа.
Казалось, на этом все и кончится, но дядька Антось не сдался. Он был мрачен с самого утра, и желание свое — побыть с сыном, отцовскую нежность дед выказывал, как всегда, по-своему.
— Э-э, — махнул он рукой, — уперся, как баран, и к чему это — не понимаю.
Молодежь и Аржанец ответили ему взрывом смеха. И смех этот решил все дело.
— Ну что ж, батя, — сказал Максим, — поедем сегодня под вечер. А ты, — заметил он Толе, — кстати и бобров поглядишь ночью. Ясно?
— Ясно-то ясно… — усмехнулся Аржанец. — Однако вам, Антось Данилович, хоть вы и родной отец, науку все же обижать не следовало бы. Человек, можно сказать, уже почти кандидат, а вы… И слова того не вымолвлю, каким вы его назвали…
— Стерпит. Кто ж ему еще скажет, коли не я? От женки разве что дождется…
Старик ушел на мельницу, точно сразу поправившись. Аржанец засел в комнате над рукописью Максима. Сам же автор ее побренчал в чулане инструментом, взял молоток, бабку для клепанья косы, какой-то замысловатый шпенек, плоскогубцы и, бросив Толе: «Пошли!», отправился с ним на остров.
Там, поставив старую, забытую богом колоду торчком, забил в нее бабку и достал из кармана несколько монет.
— Из пятачка сделаем, желтую, — сказал он, имея в виду еще одну блесну для спиннинга.
И вот он клепает, ловко орудуя молотком. Глаза спрятались под черным, упавшим на лоб чубом. Однако Толе, который сидит на песке по другую сторону колоды, и так отлично видно, что Максим недоволен: уступил старику, а думает о пуще, куда «изволит» запаздывать…
А Толе радостно… И немного стыдно перед Максимом. Но радостно…
Вчера… да вовсе и не вчера, а сегодня, потому что Толя и глаз не сомкнул, и сегодняшний день для него — просто продолжение вчерашнего… Между этими двумя днями была только очень короткая ночь, когда они с Людой остались наконец одни.
Над замолкшей мельницей, над тихой водой, над стрехами двух лозовичских хат, над деревьями, кустарником и лугами по обоим берегам Быстрянки — над всем этим высилось тихое звездное небо, а на востоке, над грядою холмов, поросших молодым лесом, стоял ущербный месяц, молчаливый и равнодушный, как подкупленный влюбленными страж. В этой таинственной полупрозрачной тишине они блуждали, как призраки, по луговой дороге, словно в поисках приюта, которого никак не найти. Потом они нашли его, и очень близко — у самой мельницы, на мостике, укрытом тенью высоких деревьев. Он посадил ее на перила и держал обеими руками, а то она могла бы упасть в реку… И до чего же хорошо было пугать ее, наклоняя над водой, чтобы еще раз услышать взволнованный шепот, чтобы она опять, как будто со страху, сама прижалась к нему. Он ясно слышал, как под его пылающей щекой бьется девичье сердце. Пальцы ее нежно, точно утренний ветерок листву, перебирали его непослушные вихры. Только слышно становилось и как журчит внизу прохладная вода, словно успокаивая их, и как за ольшаником, у запертой мельницы, покашливает сторож, старик Артем, словно напоминая, что скоро день…
А Люда все никак не верит, что не видит их здесь никто. «Мамка моя! — в волнении шепчет она. — А я еще, глупая, белое платье надела. Издалека видно. Ах, боже мой, да не все ли теперь равно…»
И она сжимала ладонями его щеки, долго и пытливо смотрела Толе в глаза и вдруг, подхваченная новым порывом, покрывала его лицо поцелуями и шептала задыхаясь:
«Мой!.. Мой!.. Мой!..»
А потом она устало и смущенно припадала лбом к его плечу, и снова он слышал, как бьется ее сердце. Опять спокойно журчала внизу вода, а вокруг — под звездами — стрекотали мириады кузнечиков, для каждой звездочки свой…
Сейчас над водой стучит по пятачку молоток.
А Толя слышит только свое счастье. В белой майке, обняв колени голыми до локтей руками, он смотрит то на свои босые ноги, то на торопливые мелкие волны Быстрянки, которые переливаются на солнце веселыми зайчиками, и думает, молчит.
Вспоминается Толе почему-то один давний, еще из детства, случай.