Янка Брыль - На Быстрянке
Люда опустила прижатую к груди руку и прошептала:
— Ну вот… глупенький мой… Ну вот…
Сказала и снова тревожно оглянулась.
Тихо. Только стрижи летают да мельница неустанно грохочет. Но это всегда так. А вот на нос Толиной лодки, приютившейся немного поодаль, присела желтогрудая птичка. И не боится никого. Щебечет что-то, а потом — гляди ты! — вскочила в лодку, где собралось немного нагревшейся за день воды, и купается, только брызги с крылышек летят…
— А я уже думала — так и уедешь, — шепнула Люда, глядя на лодку.
Птичка вспорхнула и улетела. Девушка взяла ведро и склонилась с ним над водой.
— А ты не уехал, — тихонько говорила она. И тут увидела себя в воде — свое лицо, упавшие на щеки волосы, глаза. И стало как-то по-особенному радостно, и немного стыдно, и немного смешно… и страшновато…
— Ворожишь, Людочка? — сама у себя спросила она, и глазам ее неожиданно стало тепло от слез. — Не ворожи. О чем же еще, ты думаешь, он пишет?..
Засмеявшись, она опустила ведро на свое отражение в воде. Ведро взбунтовало зеркальную гладь, наполнилось и поднялось над кладкой в маленькой сильной руке.
И в этот миг — она увидела — из сеней во двор вышли Толя и Аржанец с полотенцем на плече.
«Мамочка моя! Хоть бы они ничего не заметили!..»
Люда пошла навстречу гостям. И ей казалось, что ведро в ее руке и меньше, и менее заметно, чем письмо, хотя оно и спрятано, хотя оно и маленькое…
Все, чем хата богата, уже на столе — сухая, снятая дедом с жерди на чердаке колбаса, помидоры, тушенная с уткой картошка, малосольные огурцы, творог, и мед, и то, без чего, как говорят мужчины, им и еда не в еду.
А молодая хозяйка все еще волнуется: считает глазами полные и пустые тарелки, снова выбегает в кухню и на этот раз приносит только солонку. А так хотелось бы еще побегать из комнаты на кухню, чтоб хоть немного успокоиться. И минутки времени не выбрать, чтобы вынуть, развернуть, прочитать дорогую свою тайну. Дверь на кухню открыта, слишком много глаз.
— Может, и щи сразу подать или попозже? — спрашивает Люда.
— Садись ты, — отвечает старик. — Мы щи после похлебаем, кто захочет. Не в щах сила. — И он протянул свою большую руку к бутылке.
— Хозяюшка, иди ко мне, — говорит Аржанец. — Садись вот здесь. Ты, брат Толя, подвинься. Все вы очень хорошие, но если бы не Люда, я тут сегодня, на этой лавке, не сидел бы. Даже не знал бы, что вы здесь собрались. Эх, жаль, что нет Максима!
— Мне, дядька Антось, девяносто девять, — говорит Толя, когда над чаркой его угрожающе склоняется бутылка.
— А я тебе сто один, — отвечает старик. — Не бойся, у меня тут не корчма.
— За хозяйку! — говорит Аржанец. — Чтоб за этим столом скоро еще гостей прибавилось. — И он смеется, глядя, как краснеет девушка.
«Мамка моя, — думает Люда, — точь-в-точь — заручины…»
И вот три чарки протягиваются к ней, чтоб чокнуться.
Толе тоже как-то неловко, но больше радостно, и ему хочется уже сейчас, здесь, сказать своей Люде давно заготовленные слова.
Своей?.. А где же тревога? Откуда уверенность? Кто его знает. Ему просто хорошо.
Он пьет вместе с мужчинами за хозяйку, а потом смотрит, как она с девичьей осторожностью и милым невольным кокетством лишь пригубила свою, до половины налитую рюмочку и снова поставила ее.
«Ну, что ж это ты?» — спросил Толя взглядом.
«А ты молчи», — отвечала она тоже без слов, украдкой глянув на него, даже передернув бровями.
Ни Аржанец, ни дядька Антось не замечают этой их беседы.
— Можем, Толя, продолжить, что начали, во дворе, — говорит Аржанец. — Ты мне про этот мешок, про бедность, про отсталые… На такой вопрос — «отчего?» — отвечать, брат, очень нелегко. И не одному только тебе. Я уже который год в самой гуще живу, не раз меня спрашивали, не раз отвечал, как мог, а все же душа болит, браток, от такого вопроса. Болит… Отсталый колхоз. Что такое отсталый колхоз? Не издали, не по сводкам, не по телефону. Это горькие нехватки в хате, это наши хорошие, наши советские люди, что в светлый день глядят на тебя исподлобья. Ты пока еще студент. А у меня, брат, спрашивают не только как у учителя, но еще и как у коммуниста, у старшего над коммунистами. Так говорят у нас в Цибуличах, потому что я уже четвертый год секретарем колхозной парторганизации. Думай не думай, а сам, один всего не передумаешь…
— Один, — проворчал в усы старик. — Раньше батька Сталин один за всех нас думал, теперь уже ты думаешь. Что, уж больше некому и подумать?
— Да вот сегодня началась в Москве сессия Верховного Совета…
— Первая, что ли? — махнул рукой старик. — Ни разу не собирались?
— Антось Данилович, от этой сессии ждут нового. Оно не может не прийти. Оно необходимо — ой как необходимо. Хорошенечко надо подумать о магните, который потянул бы людей сюда. Не только рыбку удить да загорать… Ты, Толя, не гляди так на меня, у тебя каникулы. А я все думаю: что ж это будет, что молодежь так бежит из села? Кто на завод, кто на учебу, а кто и в домашние работницы. В каждой хате — по два, по три студента.
— Так это ж хорошо, Сергей Григорьевич!
— И я, Людочка, рад. Что учатся. Я не о том. Надо же думать и перспективно. Не может же так быть, чтоб все мы: кончил десятилетку — и в город шасть! Корми меня, родная деревня… Ты вот скажи мне, Толя, ты об этом думал, наверно, — почему у нас на мужика, на колхозника смотрят свысока. Сам, верно, тоже не раз слышал: «Что вы хотите — ведь это ж колхозник!..» Что ж это такое — хлебороб, кормилец, а они его на задворки!..
— А кто, Сергей Григорьевич, они?
— Как — кто они? — переспросил учитель, удивленно посмотрев на студента. — Уж верно не мы с тобой…
— И правда, — поддержала Люда Аржанца. — Я сама слышала в Барановичах, как одна разодетая дамочка говорила другой: «А зачем вам, милая Анна Петровна, надрываться самой — возьмите Глашу». Это о наших деревенских девчатах!..
— Что, нетипично? — язвительно усмехнулся, глядя на Толю, Аржанец. — Ох и мастера мы прикрываться этими словами. Так распишет иной — читать тошно. А пускай бы пришел сюда, пускай подумал, каково это — жить в ожидании, когда повесомее станет трудодень. Ты, Климёнок, и на свой счет возьми из этой ношки хоть трошки. Тоже, браток, приукрашиваешь. Я твой очерк читал.
Люда, сидевшая между ними, встревоженно посмотрела на Толю. Хотела даже спросить: «Что с тобой?..» Как-то очень уж странно он себя ведет — покраснел, глядит в пустую тарелку, покусывая нижнюю губу и некстати барабаня пальцами по столу… «Что с тобой, Толя?» — напрасно ждали ответа черные испуганные глаза.
Люда хотела уже прийти ему на помощь, сказать Сергею Григорьевичу, что Толя не такой, но вот он сам словно проглотил — даже на сторонний взгляд приметно — что-то очень горькое, поднял глаза и, принужденно улыбнувшись, сказал:
— Хорошо, Сергей Григорьевич, учту.
— И я скажу, Толя, — хорошо. Привыкай, хлопче, с правдой дружить. Ваш брат писатель да журналист…
— Да какой я писатель! — вспыхнул Толя. — Какой я им брат!
Аржанец засмеялся.
— Ну ладно, — сказал он, — ты им еще не брат, ты еще только учишься. Мир? Но начинай ты уже, браток, сразу без патоки. Будь и сегодня добрым разведчиком. Гляди не сверху, не издалека…
Сначала, когда только сели за стол и Аржанец заговорил, Толя смотрел на его руки. Большие, рабочие, как видно, еще с давними мужицкими мозолями. Студент с уважением, даже с гордостью подумал, что эти самые руки были когда-то в панских наручниках, потом сжимали партизанский автомат, листали странички школьных тетрадок и институтских учебников, когда он, учитель, учил и заочно доучивался сам. Толя вспомнил ночь в лесу, огонек в занесенной снегом землянке под высокими шумевшими соснами, первую встречу с Аржанцом и простые, тогда казалось — на диво простые, негероические слова комиссара: «Долби под рельсом и долби… Сегодня заряд, а завтра два…»
Сейчас он думал о той ночи, вообще об Аржанце уже несколько иначе. Даже глядел на него исподлобья.
«Тогда в лесу, — думал он, — мне стало легче даже от твоего присутствия, от слов твоих, от взгляда, от смеха. А теперь ты, неожиданно явившись, взял у меня это горькое «отчего?», как будто только затем, чтоб еще больше колоть им душу. Уже не только не утешаешь меня, а колешь, словно хочешь себя этим облегчить. Ты и тогда не утешал. Однако же и не колол. «Без патоки… Разведчиком…» Спасибо и на том. Только кто ж это напечатает без патоки? Ты?..»
В разговор вмешался дед, который до тех пор, видно от недомогания, молчал.
— Правильно говоришь, Сергей, — сказал он. — Рабочего человека надо поднять высоко, чтоб перед ним всякая дрянь с накрашенной мордой не морщилась, чтоб его уважали, чтоб он знал свое, чтоб он свое имел. Что, мы не можем сделать, чтоб ему было лучше? Заводов вон понастроили всяких, машин, городов, а тут так и руки отсохли. Не фыркай, Люда, — очень уж ты стала деликатная… Только за дело никто не возьмется как след…