Александр Верников - Зяблицев, художник
В конце концов ему надоело ломать голову в одиночестве, на кухне, и он поднялся взглянуть на нее, свою бывшую покорную, которая теперь повела себя столь, казалось ему, странно. «Конечно, беременность, капризы, прихоти, токсикоз», — думал он, но в глубине души отказывался принять то, что в данном случае это является истинной причиной. Он имел дело с реальным человеком, которого, кажется, знал — по крайней мере давно запечатлел суть, прелесть и непохожесть его тела, — а сейчас этот же самый человек превращался в какую–то загадку. Это раздражало Зяблицева — женщина, жена была нужна ему единственно как то, что могло явить на свет ребенка, который будет считаться и законно будет твоим, а это, в свою очередь, откроет дорогу на немыслимый, уникальный и заветный пленэр. Ему не нужны были никакие проявления ее личности. Но коли они, черт их дери, возникли, то… — нет!.. Зяблицев вдруг ощутил, будто нечто живое, постороннее, шевельнулось в его собственном нутре, — нет, это не она проявляла характер, не она капризничала; это ее искажала новая жизнь, занявшая место прямо в ней, разраставшаяся там, все более властная и неуправляемая!..
Сердце Зяблицева забилось — он почувствовал, постиг, что существует в соседстве с тайной, захватывающей и еще неведомой для него; с тайной, которая взялась вроде бы из ничего, из пустяка, но разрослась и стала явной; и он — непостижимо, — бывший всему этому причиной, теперь может наблюдать, лицезреть бытие этой тайны — прямо здесь, в квартире, под боком!..
То, что он сможет, перейдя из кухни в комнату, действительно, наяву увидеть это, представилось ему невероятным. На цыпочках он подкрался и выглянул из–за косяка. Невеста сидела в прежней, ничуть не изменившейся позе, и только по тому, как поднималась грудь, было видно, что она дышит. У Зяблицева перехватило дыхание, опять, уже яростнее, непреодолимо зачесались руки урвать, украсть эту сцену на любой подвернувшийся клочок бумаги, и так, будто приколоть к листу навечно, присвоить, остановить — чтобы никуда не делась и была всегда.
Желание оказалось столь властным, что Зяблицев не посмел бороться с ним в одиночку, а, перебежав комнату, сел рядом с невестой — вернее с этим — и тронул за имевшееся женское плечо. Она вздрогнула, вернувшись из непостижимой дали зреющего материнства. Но он, оказавшись здесь первым, что она увидела, смотрел ей в глаза так, что она снова, от непонимания и испуга, вздрогнула и воскликнула: «Что ты?!.»
«Ничего, ничего!» — поспешно пробормотал Зяблицев и, боясь, что сорвется и выдаст не только свои намерения, но и бросится их претворять — то есть искать по комнате карандаш и бумагу — и начнет, не обращая внимания на ее протесты, не слыша их, рисовать ее — словно насиловать, — обнял ее, притянул за плечи и принялся осьпать поцелуями.
«Что с тобой, что с тобой такое?! — тихо, ошалело шептала она, — ты, что ли, любишь меня, любишь?»
«Да, да, конечно, конечно!..» — автоматически отвечал он, зарываясь лицом в ее волосы, чувствуя губами вкус ее кожи, утыкаясь в нее, и в этом тупике, за закрытыми веками, видя лишь то, как она сидит на диване, расставив ноги, устремив помутневшие глаза в одну точку, забыв блюсти всякое изящество, якобы свойственное женщинам, попав в плен своей изначальной, допотопной природы родильницы. Он еще не зрел подобного в такой близи!..
С этого момента мечта, замысел нарисовать — нет, написать красками, в большом формате, в натуральную величину, как полагается, свою беременную жену, засела в его голове и завладела всем его существом. Он ходил на завод и продолжал там «создавать» портреты работяг, перерисовал весь цех, «создал» не только галерею передовиков, но и всех отстающих, бракоделов, прогульщиков, добрался до мастера, и чем больше возникало и расходилось по чужим рукам этих рисунков, тем желание сесть против собственной невесты с мольбертом и набором углей и кистей становилось сильнее. У него было чувство, будто он продирается сквозь льющуюся неослабным потоком толпу к одному–единственному, видимому поверх голов знакомому лицу и никак не может улучить просвета и мига, чтобы до него добраться. Но именно от силы этой необходимости и чувствуя то, сколь важно и сладостно это будет ему, он больше не обращался к женщине с просьбой попозировать — страшась получить новый отказ. Он ждал момента, ждал свадьбы, дня официальной регистрации, надеясь, что тогда, хотя бы во имя соблюдения ритуала, она не посмеет отказать. Он ждал этого мига с тем же вожделением, с каким иные ждут брачной ночи.
И действительно, зачем ему была такая ночь — в этой области он уже давно все знал. Но то — о!.. То будет, как пир, — она обнажится на его глазах и сядет, как сидела тогда на краю дивана, или нет, лучше на голом табурете посреди комнаты, расставив ноги, — нагая, одинокая, переставшая быть собой, превратившаяся в оболочку будущей, другой жизни и устремившая взор в никуда, будто бы на мертвый экран телевизора или на настенный коврик, но на самом деле — туда, откуда ждет вести: мальчик или девочка, и все ли пройдет успешно. И прислушивается она не как все люди, не ушами, не поворотом головы, но выдающимся животом!..
Регистрация прошла своим чередом, но свадьбы как таковой не было. Она сказала, что не вынесет сейчас шумихи, приготовлений, обилия глазеющих людей, галдежа, пестроты, облаков табачного дыма и всего такого, что включается в набор нынешней свадьбы. Он и не думал что–либо возражать. За два выходных дня, последовавших за регистрационной пятницей, в их квартире побывало только две ее подруги по работе и один его знакомый художник, каким–то чудом разнюхавший о женитьбе и разузнавший адрес, — а может быть, он пришел по знакомому адресу к своей натурщице?! Как бы там ни было в прошлом, думал Зяблицев, приятель все равно опоздал.
Сидя за обеденным, ничем не намекающим на праздник столом, постепенно хмелея от дешевого, принесенного с собою вина, все нахваливая и приговаривая, что именно такое пойло лучше всего выводит радиацию из организма и что на сегодняшний день это особенно актуально, приятель непрестанно переводил взгляд с Зяблицева на его новоиспеченную супругу, вид которой красноречивейше выдавал ее состояние. По мере опьянения этот его взгляд становился все откровеннее любопытным, словно, рассматривая поочередно каждого из членов новой пары, приятель на их глазах старался раскусить истинную причину такого союза. А под конец пребывания, уже забыв брать женщину в расчет, он, обернувшись к Зяблицеву, щурился, грозил тому пальцем, качал головой и разражался отрывистыми раскатами смеха. Зяблицев, защищаясь, непрерывно держал на губах улыбку, а руку — на плече жены и сожалел, и стыдился, что не имеет еще ее портрета, на котором уродство беременности стало бы главной силой и единственным смыслом —- объясняющим и оправдывающим все смыслом! И Зяблицев бесился, что лишен возможности при жене заявить пьяному приятелю и коллеге свой замысел; однако, с другой стороны, это было даже к лучшему — пусть пока никто не знает; и хорошо, что готовым развязаться от алкоголя языком, с возгоревшимся в подпитии самолюбием и амбицией он, опять–таки из–за присутствия жены, не мог произнести вслух свою идею и, может быть, дать ей выпущенным из уст словом унестись прочь — в недостижимое и невозвратное.
А посему он, молча улыбаясь, только ближе придвигался за столом к жене и склонялся ей головою на плечо; а провожая уже шатавшегося гостя до дверей, стоял с женой в обнимку, зайдя той за спину и перехватив руками ее живот, выглядывая из–за её плеча, и не отошел даже для того, чтобы пожать уходящему на прощание руку. Но тот все равно, обернувшись в проеме двери, прищурился с последней сосредоточенностью и всепониманием пьяного, пригрозил пальцем и хохотнул.
Однако ни в один из двух первых дней, узаконенных традицией для свершения того, что до регистрации было или по крайней мере считалось невозможным и запретным, он не отважился попросить жену позировать. Всякий раз, когда он собирался заговорить с ней на эту тему, его охватывали такое волнение и робость, что он решал отложить на потом. Когда же эти откладывания на потом, на завтра стали систематическими и изводящими, он — спасаясь от этого состояния — усилием воли нашел, выдумал себе выход, показавшийся естественным и успокоительным: он подождет еще, пока живот жены увеличится до таких размеров, когда медлить дальше станет просто нельзя, опасно, когда возможность упустить жену в этом состоянии станет реальной. Тогда беременности, то есть зреющего материнства, будет еще больше, и оно станет еще явней, как становится яснее всякое качество на своей грани, на исходе.
Так прошел еще месяц. Врачи из женской консультации — где она периодически, впрочем, нерегулярно, показывалась, ибо сделать лишний шаг было для нее трудом — советовали ложиться в больницу, под присмотр специалистов, на сохранение, но она пропускала их советы мимо ушей и оставалась дома. Перебраться сейчас в какую–то там больничную палату — нет, этого она никак не могла представить. На работу она уже не ходила, и единственным безраздельным ее занятием и времяпрепровождением стало ожидание. Целыми днями она находилась в квартире — лежала, сидела или медленно переходила с места на место, бесцельно притрагиваясь к различным предметам, брала их в руки, поворачивала в руках, глядя на них словно непонимающими, потусторонними глазами, снимала с полки книгу, перелистывала страницы, не читая, роняла руку с книгой и подолгу всматривалась куда–то за окно, будто прислушиваясь, не идет ли кто.