Александр Верников - Зяблицев, художник
Однако это ему не удалось, После он сам изумлялся тому, сколько наговорил, и не мог припомнить точно, что именно сказал такого, что принесло ему успех и позволило получить согласие со стороны бывшей своей натурщицы на брак. Вероятнее всего он просто выговорил все, что намеревался произнести накануне перед комсомольским начальником, — не могла же пропасть даром речь, специально заготовленная молчаливым художником! — лишь сместил акценты и, естественно, умолчал о чернобыльских устремлениях. Как бы повинился он в многолетнем пренебрежении своими комсомольскими обязанностями, так же, наверное, раскаялся он перед женщиной, вынашивавшей с трудом, едва не через силу (она за прошедший месяц очень исхудала и сплошь покрылась большими пигментными пятнами) его ребенка, — в негласном обете безбрачия и бездетности. Можно побиться об заклад, что слова о «долге», «совести», «осознанной ответственности» одно за другим срывались с его языка и безжалостно и глубоко вонзались в слух истерзанной токсикозом женщины, которая еще из последних сил крепилась, но уже подумывала о том, что принятое однажды решение все же выше ее, то есть ее организма, возможностей, что неплохо бы, пока срок еще благоприятствующий… Для иных женщин, особенно в таком положении, подобные основания для заключения союза, приводимые мужчиной, звучат куда убедительней, чем самые пылкие заверения в любви и только в любви.
На следующий же день, чтобы не терять времени, они в ее обеденный перерыв подали заявление в загс — причем того района, где была прописана и жила она. Выбор места был предопределен не только близостью к ее работе и квартире, но и той негласной договоренностью, что они станут жить у нее, — это само собой разумелось, ибо в полуподвале, кроме того, что было тесно и захламлено и без искусственного освещения довольно темно в любое время суток, отсутствовали коммунальные удобства. Да и сама мысль, что будущий ребенок начнет свою жизнь в подвале, под землей, казалась недопустимой. Но имелся и еще один довод в пользу такого расклада — тот, что существование Зяблицева как человека, то есть мужа и отца, и как художника отныне разделяется и, так сказать, узко специализируется. Хотя, конечно, не будь он уверен, что, едва обзаведясь потомством, покинет не только его и его мать, но и этот город, он бы никогда не пошел на подобную уступку.
Однако он пошел и гораздо дальше, а именно, проводив невесту после загса до дверей ее службы, отправился в самый индустриальный, сплошь заводской район города, чтобы устроиться там на работу. Поступление на работу — хотя об этом между женихом и невестой не было упомянуто ни слова — тоже входило в перечень непременных приготовлений к будущей жизни — и не только потому, что семье потребуется какой–никакой твердый ежемесячный доход, но и в силу того, что именно с крупного предприятия, с завода, скажем, тяжелого машиностроения, легче будет уехать добровольцем — ведь набирать станут именно с заводов — откуда же еще? Рабочий класс — самая многочисленная часть населения нашего города и, кроме того, что издавна, вот уже лет семьдесят, а то и все сто пятьдесят — с тех пор, как написан «Коммунистический манифест», — считается самой передовой и сознательной, она, видимо, считается и самой малоценной группой общества, тысячами, а то и десятками тысяч из которой можно запросто пожертвовать в любых целях. Нельзя сказать, что Зяблицева не удивляло такое положение, при коем любому случайному человеку с улицы не нужно усилий и труда, дабы попасть в передовые, однако он ехал с твердым намерением влиться в их массу, присоединиться все–таки к их армии.
Из окна трамвая он видел и рассматривал сменявшие один другой громадные долговечные плакаты — единственное украшение улиц, состоявших из километровых полос высоких, глухих и унылых заборов, изредка прерываемых воротами с вывеской того или иного завода, зданием заводоуправления или типовой столовой. Некоторые плакаты представляли собою только непомерно увеличенные слова и цифры, как, например, всем известное: «Исторические решения XXVII съезда партии выполним!», «Нам нужен мир!», «Свердловское — значит отличное!», причем кое–где пространство стенда было организовано так бестолково, что слово «съезд» как бы решительно перечеркивалось двумя громадными красными крестами римской цифры XXVII; на других плакатах было уже кое–что изображено, то есть нарисовано: выполненный ли в ярких синих и красных тонах молодой рабочий в комбинезоне и клетчатой рубашке, поднимающий в приветствии руку и обнажающий здоровые зубы в улыбке большой ясности, трезвости, доброжелательности, твердости принципов чести и спокойной гордости за свой завод, класс и народ; девушка ли, идущая об руку и в ногу с юношей к светлому будущему по собственноручно прокладываемой дороге; три ли поколения советских людей — плечом к плечу — от дедов, завоевавших власть, через отцов, отстоявших социализм в схватке с фашизмом, до нынешних строителей коммунизма, и многое другое, тому подобное. Глядя на все эти художества, Зяблицев, не только кривился и усмехался, но и вполне серьезно рассчитывал, что малеванием подобных штук за время, пока ребенок будет вызревать до положенного природой срока, с одной стороны, убьет это самое время, с другой — получит возможность, пусть и через силу, обязанность и принуждение, вновь приучить руку к карандашу и кисти. Художник–оформитель — вот кем он должен был стать на это время, вот какое место он будет искать на объявлениях, вывешенных по заборам, выставленных в окнах заводоуправлений и в отделах кадров. Он ничуть не сомневался, что найдет такую работу хотя бы потому, что район, куда он приехал, был пусть и самым индустриальным, но не единственным таким в городе: заводов у нас больше, чем дней в году. Конечно, можно было бы устроиться на должность, более приятную и компромиссную — рисовать афиши в каком–нибудь из кинотеатров, их по городу тоже имелось достаточное количество. Но на промышленном предприятии, помимо несколько повышенной зарплаты, давали еще и «уральские», и премии, и эта погоня за заработком, естественно, в разумных пределах, должна была укрепить невесту в серьезности его намерений. И самое главное: работа на заводе–гиганте, как нигде, позволяла заслужить доверие и легче получить «добро» на заявление, поданное в заводской комитет комсомола, а жене затем, не опасаясь подозрений, сказать, что призвали, направили.
«Четыре месяца, — думал Зяблицев, — ну пять, ну, может быть, полгода от силы… выдержу…»
Однако уже через месяц Зяблицев засомневался в своей выносливости. Две молоденькие девчонки — сразу после отделения художественного училища, — оказавшиеся его сотрудницами, с удовольствием выполняли работу, к которой себя и готовили, а он, находясь к тому же в подчинении у одной из них, все равно что отбывал тягостную повинность. Добрую половину дня девчонки просматривали приходящие на оформительский отдел журналы и чрезвычайно живо обсуждали увиденное там, выбирали то, что можно позаимствовать, привести в соответствие с наличествующими техническими возможностями, подогнать под требования данного производства. Они говорили о плакатах и шрифтах с такой же страстью, с какой иные любители и знатоки могли говорить о полотнах, висящих в известнейших мировых коллекциях живописи. Слышавшему их дискуссии и болтовню Зяблицеву часто казалось, что на свете никогда не существовало и не могло быть никакого изобразительного искусства, кроме так называемого искусства плаката, фокус которого состоял в том, чтобы с наименьшими затратами и наибольшей выразительностью слить все многообразие мира воедино, в один какой–нибудь символ, в комбинацию нескольких таких символов, подчинив все это непременной теме, — причем не произвольной, не авторской, но обязательно значимой для всех, общенародной, а то и вовсе глобальной: экономии рабочего времени и ресурсов, борьбе с пьянством или борьбе за мир. Девчонки ликовали, как по поводу грандиознейшего открытия, если им особенно удачно и ловко удавалось изобразить дым, вылетающий из заводской трубы в виде колец бросаемой на ветер металлической стружки или денег; водочные бутылки — как стволы артиллерийской батареи, направленной на семью; белого голубя, незаметно переходящего в ладонь, одновременно держащую и осеняющую маленький земной шарик. Вариантов было бесконечное множество, и юные оформительницы, получившие дипломное право и особое, причем оплачиваемое место отыскивать, придумывать, комбинировать и воплощать эти варианты, получившие для этого полную и гарантированную начальством свободу, упивались таким занятием и собственным умением. Сливая воедино руку и голубя, изображая злодея–империалиста сеятелем смертоносных зерен — пуль и снарядов — или представляя ядерный арсенал некой мрачной чащобой, которую расчищает и вырубает развеселый русский мужичонка в фуфайке, валенках, рукавицах и ушанке, они восторгались даже не только своей выдумкой и фантазией, но и — неосознанно — прежде всего тем, что все на свете вещи и формы так близки и родственны друг другу и с легкостью переходят одна в другую, перевоплощаются, как в цирке шапито. От этого делалось легко, радостно и покойно.