Джойс Оутс - Венец славы: Рассказы
А теперь я поворачиваю не в ту сторону по коридору, иду мимо моих одноклассников, которые движутся навстречу мне, а на лестнице я единственная спускаюсь вниз, я спешу, а у парадной двери — парадной дверью у нас не пользуется никто! — я тоже единственная, и я подавляю в себе желание броситься по улице бегом и поскорее скрыться. Я медленно иду по тротуару, и школа тащит меня назад: коридоры, пахнущие сырым деревом и сырой кожей, тараторящие что-то голоса, учительница, которая ведет у нас продленку — она же ведет и английский язык, — стоит на пороге в своем бежевом платье, щеголеватая, порывистая, словно большая птица, — все это тащит меня назад, но я мысленно говорю: «Да хрен с ними!»
— Да хрен с ними!
Я воспитанная девочка, я никогда не произношу бранных слов, потому что они оскорбляют мою щепетильность, но эту фразу я говорю вслух, и как только я ее сказала, я точно в каком-то бреду отшатнулась, отпрянула от этих слов, будто от самой себя отпрянула, будто убежала от самой себя. Да, да, думаю я, и у меня так странно бьется сердце, да, мне надо уйти от всего, уйти от этих перекрестков, и от нашего дома-развалюхи, который отремонтировал отец (отец может починить все что угодно), и от своей комнатенки наверху, где холодно зимой и жарко летом, надо уйти, все бросить и уйти туда, где никто не будет знать моего имени. И если кто-нибудь меня окликнет: «Марша, куда ты?» — я даже не замечу.
Ожидая автобуса, я остановилась у обочины, и через несколько минут автобус подошел. Когда я вижу автобус дальнего следования, я начинаю волноваться, это случается и до сих пор — вот он приближается, серо-голубая громадина, обведенные краской окна, и сонливая безликость площадок, и белые листы бумаги, прикрепленной у спинки сверху, чтобы на голову пассажира не переползли бактерии от того, который сидит сзади. Я быстро влезла по ступенькам и, красная от возбуждения, протянула шоферу деньги. Шофер был маленький человечек в серебристо-голубой форме. Он спросил: «Куда вы едете?» На переднем стекле автобуса была табличка «Чикаго», но у меня не хватало денег, я не осмеливалась размахнуться на Чикаго. На секунду мне показалось, что всему конец, на меня уже начали коситься пассажиры. Но тут я вспомнила название города, расположенного к западу от Брокфорда, и произнесла его; это подействовало как магическая формула: автобус поехал. Шофера, вероятно, устроило мое волшебное слово. Он взял у меня доллар, отсчитал сдачу, я повернулась поглядеть, где есть свободные места, и сердце громко заколотилось у меня в груди. Какая же я была еще маленькая! Каждый пассажир в этом автобусе был взрослым, а взрослые вызывали у меня недоверие из-за разговоров, которые поздними вечерами вели мама с папой, хотя нет, дело не в них, не в папе с мамой, которых я люблю, не в разговорах, которые они ведут по вечерам приглушенными озабоченными голосами, — нет денег? что еще тревожит их? — дело не в маме, которая ежедневно прихорашивается к приходу отца, как молоденькая девушка, перед зеркалом на «туалетном столике», как она его называет… дело не в том, что я не доверяю их каким-то особенным взрослым словам, которые они отгородили от меня какими-то непонятными мне особенными взглядами, особенными интонациями. Однажды я услышала, как мама уговаривает папу не сердиться на меня. «У Марши были сегодня судороги», — сказала мама, и при этих словах мой позвоночник стал прямым и несгибаемым, словно его отлили из стали, — как могла она это сказать? Как позорно, как бесчестно предать меня подобным образом, совершенно не задумываясь о том, что это смутит меня, что мне будет стыдно… Взрослые разговаривают друг с другом на своем языке, и ну их всех к чертям!
Я увидела свободное место и села у окна. Замечательная штука — автобус дальнего следования, он спешит вперед сквозь слякоть, дождь и туман, огромное чудище, которое никому не остановить! За окном мелькали, уплывая назад, нищие окраины Брокфорда, и вновь начиналась деревня — почтовые ящики на шоссе, — а еще дальше настоящая деревня, холмы и овраги, ощетинившиеся промерзшими сорняками, и нескончаемые мили кукурузных полей, где ломаные стебли кукурузы, кажется, вот-вот зашевелятся, помашут тебе вслед… и фермы — неизменный ландшафт всей моей жизни, — все это внезапно отдалилось от меня, стало частью брошенного мною мира. Меня слегка лихорадило. И это серое тяжелое небо, эти пустые поля! Эти стога рядом с ветхими амбарами, фигура фермера, приоткрывшего дверь, чтобы взглянуть на небо, — чего он только не отдал бы, чтобы со мной поменяться, избавиться от навозных куч, от больных коров, от жестоких, мерзких сквозняков, они всегда бесчинствуют на старой ферме, и зимой, и осенью, и весной! Дует из-под дверей, от окон, сквозь стены, которые кажутся прочными с виду, — отовсюду проникают холодные сквозняки, и нет от них спасения, ну как от них избавиться?
Только так, как я.
При этой мысли меня почему-то охватило нетерпение. Такое чувство, будто что-то должно произойти, а я пока еще далеко, я спешу, а эти люди в темной, мрачной зимней одежде, люди, место назначения которых обозначено на их билетах, не пускают меня. Чтобы успокоиться, я опустила глаза и стала разглядывать свои ноги. На мне были туфли на резиновой подошве, спортивные туфли — брокфордская мода, — когда-то белые, теперь запачканные, и синие гольфы из тонкой шерсти и, значит, шикарные (не то что грубые носки, которые связала мне мама, я их никогда не ношу), и они уже начали протираться на пятках. Мое темно-бежевое пальто выглядело как грубая имитация настоящих пальто из верблюжьей шерсти, какие носили некоторые из моих одноклассниц; я напрашивалась к ним в подружки, хотя и презирала их… Шестнадцать лет — пора великой пустоты, точно так же как любой другой возраст, но внутри у меня есть зернышко, которое никогда не меняется, — называют меня по имени или нет, я всегда Марша, хотя я спрятана — лицо мое прикрыто слоем розовой пудры, под которым не разглядеть даже крошечного пятнышка на лбу или на подбородке, губы намазаны темно-розовой помадой, и выражение глаз у меня самоуверенное, дерзкое и несколько шалое. Волосы у меня темные, я завела привычку откидывать их назад, словно они мешают мне. В этом году я отпустила длинные волосы, они падают мне на плечи, пышной челкой прикрывают лоб, я скопировала эту прическу у одной из старших девочек, которую я ненавижу и которой завидую. Под пальто у меня синий свитер и клетчатая юбка. Свитер стоит шесть долларов девяносто восемь центов, он куплен в брокфордском отделении фирмы «Сирс Роубакс», и на него копили деньги целую неделю, а юбку мне сшила бабушка. Я помню, как открыла коробку, то ли в день рождения, то ли на рождество, и вдруг увидела там юбку, и материя такая нежная. «Почему они любят меня? Почему?» Мне хотелось плакать. Я представила их себе — маму и обеих бабушек — и почувствовала то, что в дальнейшем не раз ощущала в часы беспомощности: я почувствовала, что меня обволакивает, затягивает нечто жидкое, душистое, сладкое. А там, на воле, — скупой ноябрьский пейзаж, мир разворачивается медленно, громадные просторы и все, что ловит мой взгляд, одноцветно, однородно: залитые дождем фермерские домишки, убогие сараи, неубранные стога, кошки возле самого шоссе со взъерошенной от ветра шерстью… и в том мире, от которого я ушла и смотрю на него сейчас со стороны, ничто не угрожало мне, ничто меня не ограничивало — что же мне мешало?
По другую сторону прохода молодая мать что-то нашептывала ребенку. Она шептала нежно, горячо, и меня это растрогало; это все же возможно — любить, быть любимой, а если так, надо постараться, чтобы любовь досталась и мне.
И сердце мое застучало быстро-быстро. Мне вспомнилась моя комната, где я проснулась утром, так внезапно проснулась и сразу поняла, что не сплю. Когда так просыпаешься, одним рывком, словно ты вдруг выпрыгнула на дневной свет, уснуть снова уже невозможно. Мне стало жарко, я расстегнула пальто и смущенно огляделась. Неподалеку от меня вентилятор гнал по автобусу волны горячего воздуха… Сзади сидел какой-то мужчина в странной позе — наклонившись вперед. Мы встретились глазами. Он был средних лет, с длинным, испитым лицом. Он улыбнулся и что-то сказал. Я испугалась, вытянула в его сторону шею с напряженной вежливостью, она всегда таится за моим поверхностным нахальством, и спросила, что он говорит? «Совсем как наша миссис Мэрфи», — сказал он ухмыляясь. Я ничего не поняла, задумчиво кивнула и отвернулась. Я положила ноги в спортивных туфлях на спинку сиденья, как ребенок, совсем как ребенок, мне хотелось, чтобы этот человек убедился, что я еще маленькая…
Кожа у меня очень бледная; кисти рук с тыльной стороны кажутся голубоватыми. Когда волосы у меня растрепаны — а они у меня всегда растрепаны, это мой стиль, — глаза из-за спутанных прядей глядят диковато, карие глаза зверюшки, удивленной, но пока еще не испугавшейся. Я умею вдруг уставиться на человека пристально, с любопытством — всем известно, как здорово я это умею, — на кого-нибудь из слабых учителей или на тех, которые у нас кого-то замещают, а временами из чистого озорства и на любимых мной учителей, которые всем нравятся; взгляд у меня наглый, мне и хочется быть наглой, но когда один мальчишка назвал меня стервой, я горько расплакалась. Все это быстро пронеслось у меня в голове как свидетельство против меня — вот она я какая: нахалка и дура. Мужчина, сидевший позади меня, вдруг наклонился и хлопнул по моему сиденью; я так и подпрыгнула.