Сергей Юрьенен - Беглый раб. Сделай мне больно. Сын Империи
— Реакция, однако…
Люсьен молчал.
— Бля, жизнь нам спас.
— А зачем?
— Септант, нонант… Погибнуть в Бельгии бессмысленно.
— А жить?
— Где, здесь?
— Нет, — вскричал Люсьен… — Вообще?
Автострада шла синусоидой по этим лесистым арденнским холмам — из долины в долину. Высоко выгнутые фонари заливали всё впереди красноватым светом. Люсьен в молчании прибавил скорость. Алексей покосился на спидометр, но это ещё был не предел. Его вдавило в кресло, и он закрутил до конца стекло, чтобы не слышать встречный ветер. Сигарета ровной струйкой исходила в правящей руке его французского друга — надёжного, как этот мотор, как полотно дороги, как сама Европа, и, взлетая на гребень волны, они на пару с ним врезались в звёздное небо, подсвеченное багровым заревом. Он завёл руку за спину, нашарил «Полароид». Вспышка ослепила их обоих, в ладонь Алексею вытолкнуло снимок в профиль. Потом он щёлкнул руку с сигаретой на фоне приборной доски, и, разглядывая сыроватый глянец, обнаружил на фото, что, выжимая газ до предела, другой рукой Люсьен суеверно перекрестил два пальца. Алексей приложился к видоискателю. Вспышка в лобовое стекло. Небо сквозь него вышло, как открытый космос, откуда нет возврата на брошенную землю. «Полароидом» он перекрыл водителю обзор и выстрелил в лицо.
Люсьен вскрикнул.
Ослепше он летел вперёд.
Сбросив скорость, на вершине свернул к обочине.
— Mais tʼes fou ou quoi?[78]
На влажном фото в глазах, однако, был не ужас, а восторг. Не глядя, он отбросил снимок:
— Completement fou.[79]
Метрах в ста направо поворот на тускло озарённую стоянку для тех, кого среди Европы застигла ночь. Люсьен въехал и припарковался задом к бордюру.
— Il est fou…[80]
Алексей открыл дверцу, вышел. Позади вдоль линии асфальта одноного стояли урны, на каждую опрятно вывернут пластик мешка. Со стороны водителя дверца хлопнула.
— Зато теперь тебе охота жить.
— Ладно! — ответил Люсьен, — писатель!.. Фёдор Николаич… Что будем делать?
Стоянка уходила в рощу, вдоль аллеи вкопаны столы и скамейки. Все удобства, включая печки для гриля. И никого. Справа проносились тёмные машины — изредка и словно сами по себе. По обе стороны автострады красноватый туман растворялся над полями сахарной свеклы. Было душно. На горизонте полыхала неоном станция обслуживания.
— Сходим. A clean, well-lighted place?[81]
— Давай.
Слишком светло, не очень чисто. Поставив на пол огромный кассетник, за столом накачивалась пивом молодёжь, бледная и отрешённая. Девушки были в майках без лифчиков. Ярость сортирных рисунков была такова, что соответствующие дыры вожделений местами сквозили, пробитые уж неизвестно чем — отвёртками? — сквозь треснувший пластик. Юный итальянец их обслужил. Они вышли к бензоколонкам. Отхлебнув пива, Люсьен посмотрел на пластмассовый стаканчик у Алексея в пальцах.
— Кофе на ночь?
— Привычка.
— Почему ты, собственно, работаешь ночами?
— Ибу, — ответил он, что по-французски значило «сова».
— Не сова ты, а мизантроп.
— Кто — я?
— Не любишь ближнего, как самого себя.
— Может быть…
— Потому что себя не любишь.
— Тоталитаризм.
— Нет. Эмиграция. Все вы такие, эмигранты, — папаша Мацкевич тоже, а он социализма в Польше не застал. Это ваш комплекс неполноценности.
— Нет у меня никакого комплекса… — Со стаканчиком в руке под звёздным небом этой ночи, которая и посреди бельгийских полей давала иллюзию родного места, Алексею так и казалось. — Там я себя эмигрантом чувствовал больше.
— В России?
Автоматически он поправил западного невежу:
— В Союзе Советских…
— Да, но почему?
— Всё там чужое было, mon ami. И не безразлично чужое, как неон или эта вот ракушка SHELL. Агрессивно враждебное.
— Ничего своего?
— Ничего. Кроме смутной мечты.
— О чём?
— Об ином.
В круг света въезжали неожиданные люди, заправлялись, бросив на них, стоящих, безразличный взгляд, входили расплатиться, убывали. Группа молодёжи вышла, опрокинула урну, погрузилась в открытый американский «кадиллак», выкрашенный в безумный розовый цвет, и уплыла в ночь, предварительно разбив за собой об асфальт бутылку с пивом.
— Тогда, наверное, я тоже эмигрант.
Алексей качнул головой.
— Ты нет…
— Внутренний — я имею.
— Нет. Вы эскаписты.
— Какая разница? Вы бежите, мы бежим…
— Но в разных направлениях.
— То есть?
— Вы — от, мы — к.
— К?
— К.
— К чему же это?
— Предположительно к себе. К России.
Он засмеялся.
— Ладно. Идём chez nous…[82]
За время отсутствия на стоянке вырос гигантский трейлер, на борту надпись «Лондон — Вена». Водители в роще готовили ужин. Жаровня озаряла их, обнажённых по пояс, мускулистых. На столе светился огонёк транзистора, вместе с запахом мяса доносилась музыка — из фильма «Третий человек».
Они разложили сиденья и легли. В бутылке плеснуло виски.
— Будешь?
— Спасибо, — отказался Алексей, и Люсьен устроился с бутылкой повыше. После каждого глотка он её завинчивал.
— Спишь?
— Нет…
— Ты когда-нибудь занимался любовью с мужчиной?
Люсьен смотрел ему в лицо. В машине вдруг стало тесно. Алексей усмехнулся:
— Стрейт.[83]
— Straight, — повторил Люсьен… — Звучит самодовольно. Нет? Прямо как credo какое-нибудь.
В джинсах вдоль голеней, где волосы, ноги у Алексея зудели от пота — и в промежности тоже. Было жарко и душно. Сигаретный дым с неохотой вылезал из машины.
— Или, — сказал Люсьен, — ты против принципиально?
— Почему же? Жизнь многообразна.
— А ты в ней сделал выбор. Я, дескать, straight. И всё тут.
В ситуации выбора Алексею пришлось оказаться только раз — в Москве. Когда, оставшись на ночлег, его шокировал сбежавший от жены приятель детства: «Может, поебёмся?». А его тогдашняя любовь была в отъезде. Обычная разлука, первая любовь. Как это было всё давно. Какие же мы старые, всё ещё считаясь молодыми. Какая долгая на самом деле эта жизнь.
Он усмехнулся.
— Ничего смешного, — сказал Люсьен. — Однажды я тоже сделал выбор. Я не рассказывал? Сел в Турции в рефрижератор. В пустыне было дело. Когда я в Катманду бежал. Двое в кабине. Как вон те… Шофёр со сменщиком.
— Ну?
— Изнасиловали.
— Нет?
— Да, друг. Брутально. До самого Непала срать потом не мог. Голодный шёл. Афганистан, Пакистан, через всю Индию. Ничего не ел, только курил. Гашиш. Смотрел «Midnight Express?»[84]. Вот такие же, как тот надзиратель. Жутко агрессивные. Не хочешь?
Алексей глотнул виски.
— Ничего не значит. Один раз — не пидарас, как говорят у нас в СССР.
— Согласен… — Люсьен взял бутылку, сделал свой глоток, затянулся и вынес сигарету наружу, выбросив руку в проём окна.
— И всё же первый сексуальный опыт. Невинным был еще… Тебя никогда не ебли в жопу?
— Не физически.
Но Люсьен упорствовал в серьёзности.
— Повезло. Но я не имею в виду секс. Грубый — я имею в виду. Потому что он может быть как нежность. Просто продолжение дружбы…
— Другими средствами, — поддакнул Алексей.
Люсьен обиделся. Завинтив бутылку, он откинулся. Демонстративно, чтобы даже не соприкасаться.
Машину озарило — на стоянку въехал ещё один грузовик.
— Нет, не могу… ты спишь?
— Ну?
— Я в смысле Бернадетт. Всё думаю о ней.
— А ты не думай.
— Нас венчали в церкви — я фото не показывал? Мы с ней курили до рассвета и под венцом стояли под балдой, едва не заржали патеру в лицо. Муж и жена — едина плоть…
Он засмеялся, а потом ударил головой так, что металл загудел.
— Фе па ль кон[85], Люсьен.
— Могу и faire une pipe[86].
— Фе па ль кон.
— А это буду не я — она. Bernadette, cʼest moi[87]. — Люсьен засмеялся. — А меня в её лице, возможно, ты уже познал, и глаз свой русский себе до этого не вырвал. Чего молчишь? Имело место?
— Нет.
— Молодец! Всегда скрывай источник. Первая заповедь журналиста. Защищать источник информации. О чём она тебя проинформировала блядским своим ртом? Зубы у неё в порядке, дантисту сам платил…
— Говорю тебе! Ничего не было.
— Сейчас будет.
— Не муди.
— Потому что Bernadette, cʼest moi. Сейчас она тебя — своими гнусно-нежными устами. Или как ваш развратно-церебральный Набоков писал за конторкой нашей мадам Бовари. Я одержим ей, как Флобер, ты знаешь? Не повторить ли нам сцену в фиакре? Классическую? А ля франко-рюсс. А может, просто в жопу? А sec?[88]