Марек Хласко - Красивые, двадцатилетние
Еще один раз мне представился случай блеснуть в роли судебного хроникера — финал не отличался от прежних. Я поехал на суд над неким Владеком Мазуркевичем; Мазуркевич приглашал разных людей выпить с ним и покататься на автомобиле, однако не расставался с новыми друзьями на заре, облобызавшись, а всаживал им пулю в затылок. Судебный процесс проходил весьма своеобразно: Мазуркевич — стукач и провокатор — работал на УБ, и свидетели не осмеливались рта раскрыть. Все знали, что пан Владек — убийца, но считали, что он действовал по указке своих хозяев. (Нельзя забывать, что судили Мазуркевича еще до Октября[27]) Процесс смахивал на фарс: свидетели боялись говорить; прокурор ловко обходил острые углы; дряхлый адвокат Мазуркевича выстраивал линию защиты исходя из посылки, что его клиент — прирожденный убийца, патологическая личность с преступными наклонностями, — и полностью игнорировал факт, что, при всей своей якобы ненормальности, у того хватало ума присваивать принадлежавшие жертвам драгоценности; убитых он заливал бетоном у себя в гараже. Процесс был позорищем: запуганные свидетели молчали, а Мазуркевич прозрачно намекал на свое сотрудничество с УБ; подобное немыслимо в государстве, где полиция сохраняет хотя бы видимость приличий. Это был суд не над Мазуркевичем, а над всем городом. Адвокат, которого я упросил дать интервью, принялся объяснять, что у Мазуркевича так называемое расходящееся косоглазие, неоспоримо свидетельствующее о врожденном характере его преступных наклонностей, и что Мазуркевич в этом не виноват.
Старец нес чепуху, а я слушал. Вдруг лицо адвоката покрылось мертвенной бледностью.
— Пан адвокат, что с вами?! — воскликнул я. — Принести воды?
— У вас тоже расходящееся косоглазие? — промямлил он и поспешно со мной распрощался. Я написал статью «Процесс против города»; Лясота вышвырнул меня вон.
В конце пятьдесят пятого года великий сын Варшавы Казимеж Брандыс опубликовал рассказ под названием «Прежде чем его забудут». Речь шла о Чеславе Милоше[28], который изменил родине и остался на Западе. Казимеж Брандыс не разочаровал своих читателей: этот рассказ был на уровне всех его предыдущих дурацких творений.
Однако спустя несколько месяцев с Брандысом произошла метаморфоза, и он написал рассказ «Оборона Гренады». Дескать, плохо, конечно, но будет лучше. Плохо было потому, что так должно было быть; но впереди — всеобщий мир и согласие. И на этот раз Брандыс не удивил читателей и не обманул их ожиданий. Эпос Брандыса мастерски разгромил Артур Сандауэр, человек, лишенный иллюзий, который фактически высмеял это произведение, отнеся его к жанру «героического оппортунизма». Примерно тогда же в редакцию пришел пан Перельман и предложил Лясоте опубликовать «Оборону Гренады» на вкладке и затем устроить обсуждение в молодежном клубе «Кшиве коло», который редакция «По просту» опекала. Лясота, пребывавший тогда в эйфорическом состоянии, не раздумывая согласился. Узнав про это, я рассвирепел и отправился к Лясоте.
— Лилек, — сказал я. — Гони Перельмана в шею вместе с говенной «Обороной». Нельзя допускать на наши страницы такие вещи. Мы должны печатать или дебютантов, в которых верим, или писателей, которые не скурвились. Не надо себя обманывать. Нехорошо, конечно, когда такой поэт, как Милош, покидает отечество. Но этот-то — метаморфоза, видите ли, с ним произошла! Долой Брандыса.
Лясота и слушать меня не стал: «Гренаду» напечатали и устроили обсуждение. После этой истории я потерял интерес к «По просту». Правда, еще одну попытку я сделал: написал статью о Достоевском; Лясота меня выгнал. Я решил ему насолить и отнес Достоевского в «Трибуну люду», где статью напечатали и даже заплатили гонорар. Лясота, депутат сейма, редактор газеты, которая была и остается своего рода символом, побоялся публиковать то, что охотно опубликовала «Трибуна люду» — орган Центрального Комитета Польской объединенной рабочей партии. Лясоте статья показалась опасной; у Сташека Бродского она прошла без задоринки.
Хорошо ли писать так о Лясоте именно сейчас, когда он уже не главный редактор «По просту» и не депутат сейма? Не знаю: я пишу не о сегодняшнем, а о прежнем Лясоте. Помню, как-то я присутствовал при разговоре американских юристов; речь шла о том, надо ли отправлять на электрический стул одного субъекта по имени Сирил Чесмен. Аргумент против смертной казни звучал так: человек, просидевший двенадцать лет в тюрьме, изменился и даже если не может стать полноправным гражданином общества, жизнь ему надо сохранить. Контраргумент был прост: приговор надлежит привести в исполнение — Чесмена казнят не за то, каков он теперь, а за то, каким он был прежде. Лясота был трусом.
Могла ли «По просту» оставаться популярной, смелой и правдивой газетой? Не вижу необходимости отвечать на этот вопрос. Польша — оккупированная страна; думая о Польше, стараясь ей помочь, нельзя ни на минуту об этом забывать — если ты настоящий поляк, а не круглый идиот или тюремщик. Конечно же, «По просту» не могла сохранить лицо, и никак нельзя за это винить хороших и чистых людей, которые делали газету; которые целыми днями месили грязь на дорогах, открывая в провинции дискуссионные клубы; которые писали о молодых специалистах, загнанных по распределению в глухомань, и пытались им хоть как-то помочь. В газете был прекрасно поставлен отдел корреспонденции с мест, и колесившие по бездорожью, голодные, отощавшие корреспонденты были лучшими из нас. Насколько помню, в нашей редакции было шестеро чахоточных — то есть каждый второй болел туберкулезом. Партия умело выжала из газеты все, что могла. «По просту» работала на партию; «По просту» пробудила активность масс; «По просту» была первой газетой в Польше, опубликовавшей интервью с Владиславом Гомулкой; «По просту» боролась за Гомулку, и «По просту» Гомулкой была уничтожена.
До октября пятьдесят пятого года «По просту» была газетой, предназначенной для студентов; восемьдесят процентов тиража шло на макулатуру. После каникулярного перерыва («По просту» два месяца в году не выходила: вероятно, другой такой газеты в мире нет) тираж подскочил до нескольких сотен тысяч экземпляров и рос от номера к номеру. «По просту» перестала быть газетой для студентов — по замыслу она должна была стать газетой молодой интеллигенции, а стала газетой всего народа. «По просту» проводила кампанию помощи молодым художникам; помню, шеф посылал меня в город их разыскивать, и я часами лазил но чердакам и подвалам и смотрел, как живет эта голодная братия. «По просту» первая в Польше растревожила общественное мнение и привлекла внимание так называемых компетентных органов к судьбам людей, по окончании вузов пропадавших зазря в глухой провинции. «По просту» первая в Польше заговорила о героях Армии Крайовой[29]. «По просту» первая в Польше показала, как живут социалистические вельможи, описав магазины «за желтыми шторами»[30], — и все это заслуга таких людей, как Ханка Братковская, Миша Гжеляк, Януш Худзинский, Юрек Урбан и другие. Моим непосредственным начальником был Юлиуш Гажтецкий; по слухам, он сотрудничал с УБ. Не знаю. В Польше о людях «нашего круга» обычно говорят одно из трех: что они или стукачи, или педерасты, или алкоголики. Мне трудно сказать о своем шефе что-либо вразумительное; я только знаю, что Гажтецкий работал на «По просту» как вол и вечно меня песочил; если не ошибаюсь, именно он поднял вопрос о реабилитации героев Армии Крайовой. Но, повторю еще раз, марксизм не помогает человеку набираться разума; марксистская диалектика не учит мыслить — она учит, как надо мыслить. Когда газета «По и росту» начала мыслить самостоятельно, ее закрыли.
Ошибка Братковской и других членов редколлегии состояла в том, что они допустили к работе разных подонков, которые — едва «По просту» стала газетой номер один — немедленно прискакали в нашу редакцию. С Лясоты взятки гладки — он был трус; но Ханке следовало их всех выгнать. Про Ханку говорят разное; я могу сказать только самое хорошее. Когда я получил от Ежи Анджеевского его гениальный рассказ «Побег», Лясота наложил в штаны от страха, а Ханка насела на него и заставила рассказ принять. После публикации мы получили сотни восторженных писем: люди писали, что это лучшее из написанного автором. Сам Анджеевский считал рассказ слабым и неудавшимся; я выпрашивал у него «Побег» буквально на коленях, целуя мэтру руки; в конце концов мы с ним по-настоящему расцеловались. Беда Ежи в том, что он недооценивает дарованный ему Богом огромный талант и не уважает самого себя; место заслуженной гордости в его душе заняла гордыня. Этот человек — разрушитель, а убедил себя, что моралист. Идиоты из «Фильма Польского» не понимают, что даже при их полном, просто поразительном неумении снимать кино, по рассказу «Побег» можно было бы сделать потрясающий фильм о войне. «Побег» даже полковник и профессор Александр Форд[31] не сумел бы испоганить, а ведь он способен испоганить все.