Алексей Скрипников-Дардаки - Комната мести
— Так я и знала! Так и знала! — зарыдала она — Я чувствовала, что нас кинут!
Как дикая птица, запертая в клетку, она билась о дверь, плакала, кричала, просила… Но без толку. Ответом была могильная тишина.
— Джакомо! Как это похоже на Джакомо, — глубоко вздохнув, задумчиво сказал француз и, облокотившись на стену, медленно сполз на пол.
— Нас хотят убить, отравить газом, — как в трансе, затараторила Эшли, — я чувствую запах газа от пола, от стен — от всего. Мы умрем, умрем, умрем…
Девушка легла возле двери, свернулась калачиком и обняла голову руками. Мои глаза постепенно привыкли к темноте. Я попытался на ощупь пройти всю комнату, но не обнаружил ни одного предмета. Стены были абсолютно гладкими и холодными. «Склеп», — подумал я и тоже лег на пол, уставившись в черный потолок. Первым нарушил молчание Жоан:
— В Сьерра-Леоне было тоже темно. Неизвестность. Нас держали в яме. Сначала мы кричали, звали на помощь, просили, затем начали молиться. Громко. Почти орали, чтобы наши похитители знали, что мы надеемся на Божье заступничество. Потом выбились из сил, сели на землю, обхватили голову руками и замолчали. И так неделю, без еды и питья. Потом мы ели сухие комки глины, свои засохшие испражнения…
Не несколько минут воцарилась тишина.
— Извините, Жоан, — начал я, — не хочу вас вызывать на откровенность, но вы сказали «Джакомо! Как это похоже на Джакомо». Так вот, может, вы догадываетесь, почему нас здесь заперли?
— Я не мог простить ему, что он отправил меня в эту проклятую миссию, — с досадой в голосе сказал француз.
— Кто же он?
— Кардинал. Кардинал Джакомо Аспринио. Понимаете, я ненавижу солнце, жару, этих назойливых заразных мух, неизвестную кухню, приготовленную грязными руками… Экзотика не по мне. Меня тошнит от запаха негритянского пота…
— Зачем же вы поехали? Неужто боялись ослушаться святую церковь?
— Нет, — усмехнулся Жоан, — какая церковь?! Я боялся Джакомо. Он решил испытать меня. Он знал, он всегда все знал. И в этот раз он предчувствовал, что со мной что-то случится…
— Почему же он позволил вам ехать?
— Он хотел наказать меня.
— За что?
— У каждого из нас есть то, что мы не можем простить ни себе, ни другим. Во мраке трудно лгать, не правда ли?
— Да, — согласился я, — мне кажется, что мы здесь для того, чтобы что-то рассказать друг другу, что-то очень важное… странное, может.
— Возможно, — отозвался Жоан. — Наши судьбы чем-то близки. Вот вы сказали, что покинули свой монастырь из-за женщины?
— Да, почти…
— А я ушел из церкви из-за Джакомо. Если бы душа Джакомо жила в женщине, я бы ушел из-за женщины, ели бы в осле — из-за осла.
— Вы ушли из-за мужчины? — осторожно спросил я.
— О, нет! Нет! — бурно возразил Жоан. — Из-за слабости, из-за трусости, в общем, из-за Джакомо. Кардинал знал меня с ранней юности. Между нами была странная связь. Знаете, как говорят: «Магия чувств». Он проницал в меня настолько глубоко, что я задыхался от счастья своей глубины. Мне казалось, что я бездонен, совершенен, как Бог. Колокольчики помните? Такие, китайские, из трубочек? Ты заходишь в комнату и, ах, случайно задеваешь их головой, и они начинают чудно долгий мелодичный разговор между собой. Так и с Джакомо. Один его случайный взгляд, одно пустяшное слово, и я весь звучал, переливался, пел восточными четверть- и полутонами. Да и сам кардинал был как белое вино. На первый взгляд такое сухое, терпкое, живое, полнотелое, с ореховой горчинкой. Но это вначале. Когда же я его узнал поближе, произошел взрыв вкуса: тропические фрукты, розы, долгое мучительно прекрасное послевкусие и желание повторить, выпить его бокал за бокалом, до дна, до беспамятства, теряя разум, приличия… но потом, потом ты понимаешь, что ошибся непоправимо, что воспользовался, пока хозяин «где-то», и пил не свое, а его — дьяволово.
— Но причем здесь кардинал? — спросил я.
— Притом, — грустно ответил Жоан, — что меня до сих пор не покидает чувство, что мое пленение в Сьерра-Леоне дело рук Джакомо. Он все подстроил, чтобы наказать меня, он знал, что я сломаюсь. Поэтому когда мы угодили в эту комнату, я подумал, что… но, нет, кардинал умер пятнадцать лет назад.
— На моей совести есть один грех, который я не могу себе простить, — сказал я.
— Это тот, из-за которого вы покинули свое монашеское уединение?
— Да какое «уединение»? Мое монашество являлось формальностью, внутренне я давно все разрушил.
Мне захотелось рассказать Жоану о Вере, о нашей тайной связи, о моих метаниях, о том, что случилось после и определило мое будущее…
Постепенно о моем порочном сожительстве с Верой узнало все село. Только я жил в блаженном неведении и не замечал злого шушуканья за моей спиной. Однажды утром перед моим храмом остановилась серебряная «Тойота» благочинного. Как вихрь, отец Василий влетел в алтарь и чуть не кинулся на меня с кулаками:
— Ты что же наварнакал, подлюка?! Ты зачем в храме Божьем бордель развел? — Василий сунул мне в лицо мятый тетрадный лист, испещренный мелким колючим почерком — Вот, почитай, твои прихожане мне жалобу я накатали, что ты, мол, бабу какую-то совратил и сожительствуешь с ней, не скрываясь. А?
Меня бросило в пот:
— Врут они все, отец Василий, бабки еще и не такого напишут, сами знаете…
— Ты меня не учи, — зашипел благочинный, — я своих бабок в строгости, по армейскому уставу держу. А ты, дурак, развел здесь сопли. Да если бабки разойдутся, ого-го, самого патриарха сметут.
Отец Василий на мгновение замолчал, видимо, прокручивая в голове возможные последствия «бабкинской оранжевой революции», после чего продолжил:
— А мне, как «смотрящему», позорное пятно на благочинии и втык от владыки, что я за своими попами не слежу.
— Простите, отец Василий, клянусь вам, что все исправлю, — начал я дребезжащим голосом, но благочинный меня перебил:
— Ты не нуди, как баба, — рявкнул он, — да, паря, влез ты «по самые небалуй», не знаю, что с тобой делать? Стула у тебя здесь не найдется?
Я заботливо подставил отцу Василию стул, он сел и изобразил на лице страдальческую мину.
— Как вы, мать вашу, меня все достали! — благочинный начал загибать свои толстые мужицкие пальцы — Никитос придурок — это раз. Аборты чуть ли не венчал. Ладно, проехали, спихнул я его за штат. Пречистинское — два, там тоже у меня молодой поп сидит, в старообрядчество, видишь ли, ударился. Терпеть не могу этих гуманитариев! Вечно из себя что-то корчат, оригинальничают. Бабки стонут, просят: «Батюшка, отец Василий, спасите нас от этого безумного, он службы пятичасовые закатывает, а у нас ноги отнимаются, хозяйство дома ждет, а он, знай себе, воет в алтаре и свет включать запрещает, чтобы было, как в древности. Не церковь у нас в селе, а пещера какая-то…» А в Дальнем что отец Виталий учудил? Беше весьма пьян, ребенка крестил. Понес в алтарь, как полагается, мальчонку-то воцерковлять, родители стоят, ждут — батюшка из алтаря все не выходит и чада не слышно что-то. Они тогда в алтарь заглянули, а отец Виталий в алтаре на полу дрыхнет, а ребенок у него подмышкой тоже сопит в две дырки. Сколько раз я ему говорил: «В пьяном состоянии требы служить запрещаю!», а он опять за свое: как треба — так непотребен! Ему, лбу здоровенному, попробуй что скажи, он тут же за топор хватается, говорит: «Клянусь земными и небесными! Если еще раз напьюсь, палец себе отрублю!» А тут еще одна напасть. Повадился на Виталькино кладбище один попик из соседнего благочиния шастать. Виталий всегда пьяный валяется или куролесит, а люди мрут, отпевать-то кому-то надо? Вот этот попик-хорек код чести священнический — «на чужое кладбище не соваться» — нарушил. Виталий как узнал, два дня не пил, говорил: «Выслежу хорька и хвост ему оторву!» Тот дурень ничего не подозревает, приезжает на Виталиев погост на запорожце с прицепом, как к себе домой, рассупонился, кадилом машет, поет соловьем. Виталий к нему со спины подкрался да как пнет его сапожищем под зад, тот в свежевырытую могилу и ахнулся. Руку сломал. Скандал. А отвечать за ваши шалости кому? Благочинному! Я думал, хоть ты человеком будешь… А-а-а-а, — отчаянно махнул рукой отец Василий, — я все понимаю, дело молодое. Прижало, бабу захотелось. Ну, зачем же на рабочем месте, прямо так, чтобы все видели? — он поманил меня пальцем, — наклонись-ка, на ухо что скажу. Надо, понимаешь, тихонько… Переоденься в светское, поезжай в город, пойди в пивнушку возле вокзала, пива глотни, потрись там маленько. Короче, к тебе мамка сама подойдет, у нее девки какие хочешь, не дорого. Но так грубо, прямо в сторожке, чтобы каждая калека твою сексуальную жизнь обсуждала… В общем, — благочинный больно хлопнул меня ладонью по щеке, — или исправляй положение, или я рапорт на тебя Высокопреосвященнейшему напишу.
Я побожился благочинному, что исправлюсь и тем же вечером прогнал Веру. Но она все равно каждый день приходила и сидела на пороге моей сторожки. Куда бы я не шел: на требу или в магазин — Вера всюду следовала за мной. Один раз я не выдержал, ослеп от ярости и страха, схватил ее за воротник пальто, волоком вытащил на дорогу и бросил там, пожелав, чтобы ее переехал автобус. Веры не было два дня. Я уже, было, вздохнул спокойно, как она снова возникла на пороге сторожки с банкой борща, грязная, измученная, но улыбающаяся. Так продолжалось до марта. Я кричал, ругался, умолял Веру оставить меня в покое, выбрасывал и топтал принесенные ею продукты, писал заявление участковому с требованием «оградить меня от домогательств гражданки Сухаренко», но Вера приходила вопреки всему и твердила одно и то же: «Люблю тебя! Люблю! Люблю безумно!»