Владимир Крупин - Во всю ивановскую (сборник рассказов)
В комнатке цинкографа ни о чем не удалось договориться. Цинкограф доказывал, что будет хуже для художника, если не получится клише. А оно не получится: новое сочетание красок — машина не возьмет, «нет таких машин. Если хотите испортить впечатление о художнике, оставляйте».
— Сам я не возьмусь, — говорил цинкограф, — я не палач, убивать красоту — моя профессия, но не мое призвание… Душевные картиночки, — бормотал он, глядя на свет сквозь цветную пластмассу на хризантемы.
— Хорошо, что заехали, — говорила мастер, — теперь вы знаете, к каким писать текст, к каким уже не надо.
Вдруг цинкограф, вздохнувши, сказал:
— А вот попробую!
С тем и расстались.
Под вечер я заехал на кладбище. На могиле Костромина не было ни звезды, ни креста, никак не могли договориться мы — его друзья, какой и в какую цену делать памятник. Но могила соблюдалась, на холмике были посажены васильки, ромашки, бессмертники, в изножье цвели высокие черные розы, лежала охапка иван-чая. Шмель летал над цветами, и, пока я стоял, он побывал на каждом цветке.
Семенная сцена
Пора признаться в том, что я давно знаком с женщиной. Нет уж говорить, так до конца — с этой женщиной мы любим друг друга. И когда мы раз в год сбегаем, она — от своего мужа (он писатель), я — от своей жены (она учительница), то бываем счастливы. Счастью многое помогает — то, что она избавлена от изнуряющей повседневной готовки пищи на своего мужа, детей, избавлена от стирки от работы, суеты, звонков, первые три дня она лежит на пляже почти бездыханно. Хотя сразу скажу, что бездеятельность она ненавидит. И я освобождаюсь от своей замордованности, вечного состояния вины за невыполненные обязанности в работе, семье, знакомствах, делах всяких обществ. В это время, когда мы с ней, почти все кажется нереальным, потому что здешняя жизнь тоже нереальна: море рядом, кормят так, что один отдыхающий баталист на неделю обессмертил себя двустишием: «Еда на уровне министров, да и обслуживают быстро». Русской речи почти не слышно, а только иностранная, грузинская и абхазская.
Женщина эта делает со мной что хочет. Простой пример. Я волоку сюда работу, но, устав от всего предшествующего — от срывов, неудач, ссор с женой, горечи от поступков детей, от переживания за стариков родителей, — я и не чаю, что что-то смогу сделать. Но милая моя женщина все прекрасно устраивает. Вот завтрак, вот она конвоирует меня сквозь десяток-другой знакомых, любой из которых может сожрать за полчаса все нервные клетки, отпущенные на этот день, вот заводит в комнату, приносит фруктов, целует, запирает и оставляет. Что прикажете делать? Выход один — давать продукцию. И, совершенно не надеясь, что что-то получится, я начинаю перебирать наброски и эскизы. Что-то тут же уничтожаю, недоумевая, как это могло остановить внимание, но что-то хочется вспомнить, вернуть блеск и свежесть впечатления. Я закрываю глаза, пытаюсь вспомнить… и с трудом пытаюсь вспомнить через два часа, о чем это я пытался вспомнить, так как оказывается, что эти два часа не сидел за столом, а лежал рядом с ним на диване. Но, куда она денется, рано или поздно работа идет. Хорошо выходит или плохо, об этом я сужу не только сам, мне дорог ее отзыв. Когда она, посмотрев работу — вначале быстро, потом по кусочкам, — говорит свое мнение, я всегда вредничаю. Если говорит, что сделано хорошо, заявляю, что это очень плохо, а если критикует, говорю: как это можно не понять такой шедевр. Но, по опыту долгих лет, я знаю ее всегдашнюю правоту в оценках, Она тянет меня в кино или погулять, но когда у меня дело идет, сразу уступает и проводит вечера в обществе полюбивших ее жен других творческих работников.
Продавали билеты на вечер органной музыки (здесь старинный храм приспособлен под концертный зал), она купила билеты, вынудив меня пойти тем, что билет достать невозможно, каков бы я был, если б не оценил ее подвиг. Шел я без всякой охоты. До последней минуты тянул, но признаюсь, что не последним в решении пойти было то, что она надела красивое, но уж очень сквозное платье и меня ужасала ревнивая мысль, что на нее будут смотреть. А смотреть тут есть кому. Причем она красавица редкая — стоит ей пойти на рынок (одной), как почти каждая машина тормозит и бравые усатые грузины предлагают к услугам свой транспорт. Она хохочет, рассказывая. Но мне-то каково? Одно спасает — виду не давать, что такие рассказы задевают.
* * *До зала нас хотели везти на автобусе, а он сломался. Я обрадовался — остаемся. И нас, может быть, и не повезли бы, но с нами были иностранцы, нашелся другой автобус. Все равно опоздали. Нас предупредили, что места заняты, что концерт идет без перерыва, чтоб входили на цыпочках и, если согласны, слушали орган стоя на ногах.
Вышло даже так, что ей нашлось место, а я остался у огромной, сложенной из кирпича колонны. Посадили и иностранцев. Органистка сидела ко мне спиной, но я вначале не ее заметил, а другую женщину, стоявшую рядом с ней для перелистывания нот. А еще она переключала бесчисленные кнопки на огромном пульте, который напомнил мне пульт прокатного стана. И вообще все было похоже на работу механизма с программным управлением. Органистка иногда даже отслоняла от клавиш руки и играла одними ногами. Помощница ходила перед пультом, сверялась с бумажкой, когда и какую кнопку нажимать. Зажигались и погасали огоньки. Вертикальные створки надо поем то открывались, как жалюзи, показывая сверкающие стальные внутренности, то закрывались.
Вот закончилась музыка того произведения, на которое мы опоздали, и органистка вышла на поклоны, оказавшись молодой и красивой. Кстати, и ее помощница тоже была красивая и стройная, и мне хватило этого, чтоб к музыке не придираться. Место у меня вышло отличное — виден весь зал, своды, орган, — моя женщина сидела в профиль ко мне. Я видел, что в зале изрядное число любителей органной музыки, один усатый и лысый человек, откину» голову на спинку кресла, казалось, спал, но, приглядевшись, заметил я, что он еле заметно, под музыку, дышит и замирает в особо напряженных местах, так же и многие.
Ни грудь человека, ни смычок не извлекут аккорды такой протяженности, как орган, и такой наполненности звуком замкнутого пространства. Иногда это был растянутый во времени протяженный грохот, допустим, летящей по каменистому берегу пенной волны. Какое еще могло быть сравнение при имеющейся близости моря? Ах, как мне хотелось написать о море! Да разве только один я так восклицал? Простится мне от искусствоведов — и Айвазовский в своих полотнах более силен в написании неба, нежели моря. Тут объяснение то, что небо даже в мятежных состояниях природы все-таки более неподвижно по сравнению с морем, то есть в те несколько мгновений, нужных для впечатывания картины в память зрения, небо милосерднее к нашим глазам, дает себя разглядеть, но не стихия, именно стихия, воды. В ней миллион движений на каждом квадратном метре, тысячи зеркал с внутренней подсветкой, с отражением, с боковыми бликами.
Я посмотрел вверх — паруса под сводами были расписаны, но фрески плохо сохранились. Хорошо читались надписи «Егудиил, Уриил», но сам центральный образ был прекрасен. Кого только и чего только не видел этот образ, видя одновременно всех и каждого, а каждый общался только с ним, встречаясь робким, или недоуменным, или растерянным взглядом один на один. Такой же образ, только гораздо более молодого Христа я узнал в этот раз в Новом Афоне, куда меня тоже вывезла моя женщина…
О господи, я же на концерте, спохватился я. Но тут же положил себе сформулировать, а после выговорить ей целую теорию о том, что мне но только не стыдно, что мне чего-то не дано, но что, наоборот, я рад, что и не дано и не стыдно. За все не ухватишься, за всем не нагоняешься. Ужас зрителей (слушателей, читателей) как раз в этом. Например, говорят: тебе непременно надо посмотреть такую-то выставку, фильм, спектакль, прочесть такую-то книгу, познакомиться с тем-то, что это обязательно тебе нужно. Но почему обязательно? А может, это мне будет во вред? Может, действие книги, картины, спектакля, общение с кем-то плохо повлияют на ту работу, которую я делаю и которой живу? Причем даже хорошее влияние может исказить замысел, а ведь замысел почти всегда лучше исполнения. Почему же так? Уж не глупее нас были мудрецы, сказавшие, что влияние надо испытывать до поры самостоятельности, а потом следует развивать данное тебе. Зря, что ли, они творили уединенно, уходили в затвор, в безмолвие. То есть вроде бы уходили от процесса жизни, как сказали бы сейчас. Но выходили их работы куда долговечнее и куда важнее, нежели те, что создавались с натуры. Почему, например, я должен стесняться того, что мало или даже совсем ничего не пони маю в органной музыке? Почему мне не стыдно, что, будучи в Риге, не старался попасть в Домский собор?. Ничуть. Мое место, надеюсь, занял тот, кому это надо больше. Если меня не тянет читать какого-то писателя, что из того, если даже все кругом упрекают меня в невежливости по отношению к этому писателю. Я рад, что хоть наконец-то ко временам седины появляется чутье раненого животного, которое точно знает, какое растение его спасет, а какое погубит.