Александр Морев - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
— Ну, как вода? — крикнул он.
— Совсем теплая, — ответила она. — Можешь выкупаться.
Странно и хорошо было слышать ее голос на расстоянии. Он раздавался словно для всего парка, и показалось, что она всегда была рядом, что давно он уже слышал этот голос и видел ее улыбку. И вдруг вспомнил, что встретил ее не месяц, не год, а раньше — лет десять — двенадцать назад. Да-да! Тогда вечером на Садовой у Сенной он сел в трамвай и увидел напротив девочку. Она сидела на коленях у матери, и как взрослая, разговаривала с ней, и весь вагон улыбался. Она заметила, что он смотрит, а он смотрел не на мать, а на нее, и она широко улыбнулась ему, но застеснялась и спрятала лицо на груди у матери и снова взглянула. И он позавидовал тогда тому, кто встретит ее лет через десять. А может, это была не она? Она! Вылитый галчонок.
И теперь он уже не мог представить этот парк без ее голоса и себя без нее, а ее — без зимнего букета. Странно, почему зимний, когда осенний?
Она выпрямилась и пошла дальше берегом. И вдруг побежала, побежала вперед, взяла в сторону, вверх, к дорожке. И вот уже стоит далеко впереди на дорожке, стоит, ждет, раскраснелась, улыбается, и одна нога отставлена в сторону и поставлена на каблучок, носком кверху. Вот она какая! Она помахала ему. «Сколько в ней грации! И неужели я теперь буду каждый день встречаться с ней, глядеть на нее и узнавать в ней все новое и новое, в каждом слове, в каждом движении?!
О, это было бы счастье. А может, я правда люблю только это первое бережное узнавание чужой души? А потом…
Нет, нет! Так было раньше, там было другое, но все равно нужно как можно больше растянуть время вот таких целомудренных встреч, только они запоминаются, только в них душа.
Какой сегодня день! Удивительный! И пусть следующий будет похож на него. Я готов хоть все время жить робким ожиданием ее губ, только бы она была рядом, и вот такая…»
Он тихо шел к ней, а она ждала. Он шел, а она ждала.
— Посмотри, что я нашла! — сказала она и присела на корточки. Он посмотрел. Ветер шевелил ее короткие черные волосы. На дорожке у ее ног лежал кленовый лист чуть белесоватый. Он так и сказал:
— Что ж тут удивительного? Кленовый лист.
— А цвет какой странный. — Ей очень нравилась ее находка. — Тебе он ничего не напоминает?
Он нагнулся. Она придвинулась на корточках. Ветер шевелил совсем рядом короткие черные волосы.
Лист был поблекший, болезненный, не яркий, как другие; казалось, ему сто лет.
— Лист как лист, — сказал он. Взял у нее лист за черенок, повертел и пожал плечами. — Ничего особенного.
— А цвет, цвет, — настаивала она. И на лице ее было столько нетерпения и даже страха, словно она что-то загадала, и оттого, что он скажет, должно все решиться.
— Цвет, — повторила она. — Что тебе напоминает его цвет?
Он смотрел на лист и не видел ее лица.
— Табак? — усмехнулся он.
— Эх ты, прозаик! — Она была явно разочарована.
— Почему прозаик? Может, я дальтоник?
— Цвет, какой странный цвет, — страдала она. — Неужели ничего не видишь?
Он с любопытством взглянул на нее и снова на лист. «Кожа? Нет, не кожа. Что-то еще очень близкое. Ага, пергамент. Цвет старинного пергамента! Ну конечно же! — обрадовался он, найдя то, что искал. — Не бурого коричневого пергамента, а буровато-желтого, отбеленного, в серебристых и коричневых пятнышках времени по краям. Интересно, а что же подумала она?»
Он отдал ей лист и пожал плечами.
— Я, наверное, кретин — ничего не вижу. Обыкновенный кленовый лист.
Она с сомнением смотрела на него.
— Лист как лист, — повторил он. — Ну, а что он тебе напоминает? — И ждал с любовью, с великим мальчишеским любопытством.
«Быть или не быть! — подумал он. — Если она скажет то же, то все будет прекрасно! Но только где же ей — ей, конечно, недоступна такая далекая, тонкая ассоциация цвета, фактуры и времени».
— Так что же тебе напоминает этот лист? — повторил он тоном эксперта.
— Цвет старинных японских гравюр! Вот что! А ты их и не видел!
— Браво! А ты их где видела? В Токио?
— Я видела, а ты — нет!
— Браво! — опять сказал он. — Не всем же сходить с ума от японских гравюр, хватит и одного Ван Гога!
Он, конечно, знал их и сейчас, глядя на лист с тонким графическим рисунком не продольных, а зонтичных жилок, недоумевал: как же я сразу не сообразил?
А она улыбалась и впервые глядела с чувством превосходства.
Совсем рядом ее короткие черные волосы, и ее глаза, и эта улыбка. «Боже, как она прекрасна сейчас! — думал он. — Я счастлив, я люблю эти деревья и этот лист, потому что она рядом и вот такая! Но откуда она все знает? Ну как же, она только что прилетела из Токио! Сию минуту!»
— Да! — сказал он. — Цвет японских гравюр! Никогда бы не подумал, а сейчас вижу. Ты права, тысячу раз права! Цвет японских старинных гравюр…
Как прекрасны первые дни любви, когда радость первого впечатления становится открытием и утверждением всего лучшего, что есть в человеке, в природе, в тебе самом! Как волнует робкое, трогательное узнавание чужой души, в которой находишь свое лучшее выражение.
Он знал, что всегда будет любить ее и любоваться ею и не устанет слушать ее, и был уверен, что никогда не зевнет в ее присутствии, даже и закрываясь газетой, а если зевнет она, так что ж — она закроется и одной рукой, и его не будет раздражать, почему не двумя.
Поднялся ветер. Листья полетели. Смеркалось.
— Ну что же, пойдем, а то темнеет. А я хочу показать тебе еще рыбацкий поселок, и лодки, и ветлы на берегу. Пойдем! Тут рядом, за парком. Там и волнорез. Совсем волжский поселок. Увидишь такое под боком у Ленинграда! Пойдем, пойдем. Бери свой букет. А выше, знаешь, у самого шоссе, есть плотина и водопад. Там тебе понравится так, что голова закружится. Пошли.
Она встряхнула свой яркий букет. И тут он увидел на земле оставленный ею лист. Лист лежал никому не нужный, блеклый, цвета старинных японских гравюр. Ненужный ей и ни одному музею, даже токийскому. Он поднял лист и спрятал его в карман плаща, а там осторожно разгладил ладонью.
Ветер усиливался, и он взял ее под руку. Деревья шумели, летела листва, неслась по ветру, катилась по дорожкам. Все было очень хорошо. Через час-полтора они приедут в город, а там уже зажгутся фонари. «Счастье, счастье! — твердил он себе и внушал: — Будь с ней снисходителен и чуточку небрежен — именно это ей и нравится в тебе. Никаких страданий Вертера! Если она поймет, что я люблю ее, — она примет это как должное и вклеит еще одного лопуха в свой гербарий. Помни, тебе тридцать, а ей девятнадцать. И не будь тюленем».
А под ногами шуршали листья, а над головой плыли низкие облака, и когда они вышли из парка и остановились на мосту, чтобы идти к рыбацкому поселку, и когда она широко увидела залив и потянула его к воде, и когда они, щурясь от ветра и глядя в сторону Кронштадта, весело заспорили, где Кронштадт: «Вон там». «Нет — там! Там — Ленинград, а там — Кронштадт, — показывал он рукой, — уж поверь мне, девочка, в Токио я еще не был, но где Кронштадт — знаю!»
Она вдруг погрустнела и задумчиво сказала:
— Как странно. Через неделю я выйду замуж и этого уже не будет!
— Как? — Он замолчал, пораженный, и забыл все — и где Ленинград, и где Кронштадт, — все, с чем приехал сюда.
— Как замуж?! Что ты говоришь?
Она пожала плечами, поежилась и, перехватив под мышкой свой букет, подняла воротник, прижала концы воротника к подбородку и сощурившись смотрела вдаль. Ветер трепал рядом ее волосы.
— Как замуж? — повторил он, все потеряв.
— Так. Тот парень, который был тогда со мной…
— Не может быть! — почти закричал он. — Ты не сделаешь этого, слышишь, ты не смеешь… Неужели не видишь… Ведь я…
Она виновато взглянула на него и снова на залив. Залив был пустынен.
— Так было хорошо, так хорошо, как никогда, — сказал он упавшим голосом.
Она опустила глаза и носком своего узкого модного сапога стала собирать в кучку ломаные камышинки на берегу.
Было очень тихо, только ветер шумел за спиной в верхушках деревьев. Он не знал, что сказать, что сделать. Он еще видел этот свой сегодняшний поющий парк и слышал ее смех, но все горело, все рушилось.
Он стоял на ветру, пораженный. Она молча собирала носком сапога камышинки и давила их каблуком.
«Как же так, как же так, — думал он. — Все кончено, и так сразу. Пустынно, ничего нет, ничего!»
Голова кружилась. Он взглянул на ее ногу. «Тюлень, возьми себя в руки! Скажи, что тебе все равно. Засмейся. Поздравь ее! Пусть она поцелует тебя в лоб и положит этот веник на твою могилу. К чертям! Все пропало: и этот день, и все-все, и рыбацкий поселок, который я только что хотел ей показать и уже не покажу, и черные смоляные лодки на берегу, и часовенка у деревянного моста — ничего не покажу. Нет сил. А я-то думал снять здесь летом комнатку у рыбаков. И чтоб она приезжала по вечерам, а я встречал ее, и от меня, как от рыбака, пахло бы рыбой! Тюлень! Ничего теперь не будет! Ни вечеров, ни телефонных звонков, ни ее лица рядом в мартовских сумерках. Ишь, размечтался, обрадовался, размяк, как тюлень, — подругу увидел под северным сиянием. К черту! Снова одна работа, работа! Но теперь, наверное, не дотянуть. Столько она отняла у меня сегодня!»