Грегуар Делакур - Ничего, кроме счастья
Меньше ста евро
Твоя мама вернулась не сразу. Она забегала по вечерам после работы побыть час или два с Жозефиной; купание, ужин, сказка, поцелуй; потом уходила. Мне надо во всем разобраться, говорила она, – злая отмазка, когда не знают, как вам сказать, что больше вас не любят, а может быть, уже любят другого. Иногда она приходила среди ночи или на рассвете. Иногда нет. Она приносила с собой запахи тьмы; пот, алкоголь, выветрившиеся духи, беда. То был странный период в нашей жизни, когда мы были семьей с ребенком, но не жили семейной жизнью с ребенком. Мы не строили планов на будущее лето. Ни на ближайший уик-энд. Ни даже на следующее утро. Нашу жизнь фиксировали безразличные самоклеящиеся листочки на дверце холодильника.
Няня поселилась в доме, в комнате Жозефины. Вечерами она занимала стол в кухне, готовилась к зачетам. А я вечерами закрывался в своей комнате. И пил, пил вино, опаивал зверя. Ночи мои были мучительными, темными и яростными, а рассветы лиловыми, мутными и муторными. И тогда то, что пробивалось во мне, родилось. Оно просочилось в мои страхи. Стало сжигать мой стыд. Оно завораживало меня. И начинало забирать надо мной власть.
В ту пору ФФФ заботился обо мне, как старший брат. Он заставлял меня наполнять холодильник, покупать цветы, видеться с женой, говорить с ней, пытаться что-то склеить.
Однажды Натали вернулась на уик-энд, потому что соскучилась по Жозефине. Она загорела, только что приехала со съемок близ Ниццы для нового каталога, – на обложке вездеходный велосипед ценой меньше ста евро. Она выглядела счастливой. Я не хотел такого счастья, не хотел ее быстрых, веселых фраз, ее соленых слов, запаха другого мужчины на ее коже и его светлого табака в ее волосах. И я уехал с ФФФ в Париж на организованную обществом «Еврофэнс» конференцию по пищевой безопасности. В обеденный перерыв я увидел ее. Я и представить себе не мог, что способен увидеть другую женщину: колебания Натали покуда теплили во мне надежды. Я мечтал склеить разбитую чашку, восстановить нашу семью, мечтал покончить с моей обреченностью. Она же стала откровением. Она была, конечно, красива, но что делало ее красивой безгранично – ее грусть. Я влюбился с первого взгляда. Мне хотелось сжать это грустное лицо в ладонях. Чувствовать рядом ее волнующую меланхолию. На моем плече. На моей груди. Чтобы она приникла ко мне, как вторая кожа. Она нужна была мне здесь. Там. В баре отеля с непроизносимым названием в Мексике или где-то еще. И чтобы свежие простыни, запах чистоты, снова вместе, и естество твердое, твердокаменное; жизнь. И чтобы вновь обрести с ней мой утраченный смех, обрести радость, ласку рук, отведать этого страха, что держит нас в жизни, – страха потерять. Мне вдруг захотелось утонуть в необычайной красоте, которую она извлекла из своей грусти, тогда как я из моей способен был выдавить лишь чувство стыда.
Внезапная дурнота.
Вам нехорошо? – спросила она. Нет. То есть да. Да, мне нехорошо. Я хочу увести вас далеко отсюда. Прямо сейчас. Чтобы вы научили меня любить вас. Мне хочется услышать ваш смех. Я никогда никого об этом не просил, но чего бы мне хотелось, так это купаться с вами в лагуне, в прозрачной голубой воде, пить с вами blood and sand, хотя я даже не знаю, что это такое. Да, мне нехорошо. Нехорошо. Мне бы хотелось. Мне бы хотелось что-то значить для вас. Вот. Что-то значить для вас. Но я не посмел. Я никогда не смел. Все хорошо, сказал я, спасибо. Просто немного жарко. Можем выйти на воздух, если хотите, сказала она. Выпить где-нибудь кофе. Холодной воды. Конференция начнется в два, у нас есть немного времени.
Я видел, как уходила моя мама, Леон. Я видел, как отец, бессильно свесив руки, даже не пытался бороться, чтобы ее удержать. Я видел, как мы были с тех пор несчастны, видел наши слезы, мои и Аннины, когда мы смотрели с лестницы на отца, спящего в голубой кухне головой в тарелку, из-за выпитого пива. И тогда я в последний раз посмотрел на дивную грусть этой женщины, на ее безграничную красоту, посмотрел и понял, что это в последний раз. Беги, спасайся, все равно ничего не спасешь. Я прочел ее фамилию на журналистском бейдже. Имя моряка. Песня Гензбура[18]. Слезы блеснули в моих глазах, когда я ей ответил. Все хорошо, спасибо. Меня ждет друг, друг детства. Может быть, в другой раз.
В другой раз.
Тридцать две тысячи сто пятьдесят
Я был уволен. В тридцать семь лет. Разведенный. Двое детей. Пособия. Убытки. Фальсификация заключения. Подозрение во взятке. В сговоре. Махинации. Подлог. Мошенничество. Мошенник. Я всего наслушался. Я видел подлость людей, желтые зубы тех, кого я кормил, сучьи языки, прежде лизавшие меня. Память – не прощение. Нежность тоже. Я сэкономил им сотни тысяч евро компенсации в деле с подвергнутой тюнингу «Хондой Хорнет», десятки тысяч в деле «танцующего страдальца» и еще много миллионов за все эти годы, когда я был хорошим экспертом, хладнокровным, недоверчивым, честным. Я был идеальным, замечательным подонком. За это меня повышали, за это меня обласкивали. Секретарша генерального чуть не из туфель выпрыгивала, когда я проходил мимо. Меня премировали. Два года назад мне пожаловали служебную машину, подарок к Рождеству, и секретаршу в придачу. Тоже подарок. Делайте с ней, что хотите, только чтобы в понедельник была на рабочем месте. Ха-ха-ха. Вы принесли нам столько денег, Антуан, по всем этим делам с машинами, что мы подумали, вам будет приятно. Это был «BMW 320si». Тридцать две тысячи сто пятьдесят евро; мои тридцать сребреников. Я ехал домой, мчался как угорелый, юзя на поворотах, проскакивая на желтый свет, я здорово возбудился. С порога я закричал Натали: собирай чемодан, повезу тебя в Тоскану. Моя мама говорила, что это лучшее место на земле. Жозефина спит, ответила она. Ребенок спит, засыпает и страсть. Мы никуда не уехали. Машина ей не понравилась, не понравился цвет.
Я работал как каторжный пятнадцать с лишним лет, и одна секунда сострадания сделала меня парией. Я выбрал эту профессию равновесия ради, чтобы найти ту точку покоя, в которой, как писал Фома Аквинский, обе стороны чувствуют, что сделали дело. Я верил в справедливость, в вежливость, в красоту. В право на непослушание. Я верил во «время, когда люди были добры… Но ночью пришли тигры»[19]. Я защищался так, как никогда прежде не смел. Я бился о стены их глупости, как ребенком бился о стены своей детской, потому что никогда больше не хотел прикосновений отца. Я говорил, что мир меняется. Это же золотое дно – застрахованных жизней на пять миллиардов, которые так никогда и не выплачивают. Пять миллиардов! Сколько добра можно сделать. Всего лишь добра.
Но гиены рычали с пеной у рта, их крючковатые пальцы царапали стол. Однажды с них станется вырвать собственное сердце. Правила, таковы правила. Вам платили, чтобы не платить, надо думать, слишком дорого платили, коль скоро вы стали так щедры. Куда как легко, мсье, быть милосердным за чужой счет. Я готов возместить четырнадцать тысяч триста восемьдесят один евро за «Клио», трусливо предложил я. Гиены ухмыльнулись. У меня в нутре взрыкивал зверь. Он хотел прыгнуть, всем им перегрызть глотки. Поздно, услышал я, раньше надо было считать деньги, а не любезничать с бедной беременной женщиной. Кто знает, может статься, за цену этой жалкой машинки для бедных вы получили кое-какие дивиденды? И тогда картина бойни всплыла в моей голове. Много крови. Ошметки кожи. Говорят, гиены смеются, когда метят свою территорию. Итак, вернете нам ключи, документы на BMW, ваш компьютер, ваш мобильный телефон и все досье по вашим экспертизам. Мы дадим знать о ваших делишках всем нашим коллегам. Отдел кадров оформит увольнение таким образом, что вы получите небольшое пособие по безработице. И это все. Если вы не согласны, обращайтесь к адвокату.
Смета расходов
В начальной школе это слово нам ужасно нравилось. Что-то в нем было этакое. Нехорошее слово, но не совсем нехорошее, за него не оставляли на час после уроков. На переменах мы ставили пальцами рожки, твой папа рогатый, твой папа рогатый. Иные дети плакали из-за этого слова, а другие, наоборот, смеялись. А ведь это совсем не смешно, это было огромное, вечное горе. Целый кусок мира рухнул, как край айсберга, унося с собой свою красоту, свой смысл бытия, их нет и никогда больше не будет. Настоящий разрез по живому; кожа саднила, и ничто не приносило облегчения. Это было начало конца своего «я». Конечно, я искал объяснений. Тщетно. И тогда я почувствовал себя безобразным и стал безобразным. Знаешь, мы чахнем, когда больше не избраны, теряем лоск, презираем себя, запускаем. Плохо питаемся, становимся грязными, начинаем попахивать. И ждем ангела, доброго ангела, который склонится над нами и нас спасет. Но ангелы не прилетают. Упавшим людям никогда не подняться, оттого они так трогательны. Люди падают всегда, просто иные пониже; их руки тянутся, пальцы цепляются за пустоту их иллюзий, ногти ломаются под корень. Жизнь – всего лишь долгое падение.