Йозеф Рот - Сказка 1002-й ночи
Отныне она начала думать только о том, как бы поехать в гарнизон к Тайтингеру. Она сказала госпоже Мацнер, что должна уехать.
— Сперва надо написать ему, — посоветовала та. — Так в дом не вламываются. И не кидаются ни с того ни с сего на шею. Особенно теперь, когда ты стала более важной персоной, чем он.
Мицци Шинагль написала, что разбогатела, что по-прежнему тоскует по Тайтингеру и осведомилась у него, когда ей можно к нему приехать.
Барон Тайтингер получил это письмо в полковой канцелярии; почерк показался ему знакомым, но вот уже несколько недель именно знакомые почерка вызывали у него отвращение. Он сунул нераспечатанное письмо в карман, решив прочесть его вечером. Но домой вернулся лишь около трех утра, прямо из кафе Билингера. И обнаружил письмо только через пару дней, да и то единственно потому, что денщик, перед тем как отутюжить брюки ротмистра, вывернул карманы.
Возможная встреча с Мицци Шинагль показалась барону чересчур неприятной. Эта женщина напоминала ему о его легкомысленном злодеянии. Охотнее всего он бы вычеркнул весь этот эпизод из памяти, да, пожалуй, из жизни тоже. Но записи в книге жизни подобной подчистке не поддаются.
Так что ротмистр сказал полковому счетоводу, унтер-офицеру Зеноверу (это был один из немногих «очаровательных» во всем полку), что желал бы, так сказать, официально передать фрейлейн Мицци Шинагль, на адрес Мацнер, что господин ротмистр находится в отпуске по состоянию здоровья и вернется в полк только через шесть месяцев.
Мицци Шинагль, получив это письмо, долго и безутешно плакала. Ей казалась, что жизнь ее окончательно и бесповоротно пропала — и как раз в ту самую пору, когда ей вроде бы полагалось только-только начаться. Она решила забрать к себе сына и покамест держать его при себе. Может быть, это сумеет ее утешить.
И уехала в Баден. Сняла дом на Шенкгассе, на два года. Жемчуга купил ювелир Гвендль. Деньгами распорядился нотариус Сакс. Пятьсот гульденов получил старый Шинагль, столько же — госпожа Мацнер и столько же — парикмахер Ксандль. Тысячу гульденов получил портной Грюнберг с Грабена. Все вокруг были довольны, за исключением самой Мицци Шинагль.
13Однако через некоторое время выяснилась, что пребывание на курорте Баден не сулит Мицци ни облегчения, ни успокоения. Этому было много причин. И прежде всего — ипподром. Мицци Шинагль просто-напросто не могла усидеть дома. До тех пор она никогда не бывала на скачках. Теперь же спешила на них, стремясь не пропустить ни единого заезда. Словно какая-то дьявольская сила понуждала ее вновь и вновь испытывать судьбу — ту самую судьбу, которая однажды уже осыпала ее своими дарами.
Совершенно не разбираясь в мужчинах, как это и бывает после службы в так называемом публичном доме, где о реальной жизни узнаешь не больше, чем в пансионе для благородных девиц, Мицци судила о представителях сильного пола по меркам, которые, возможно, еще и сошли бы для мимолетных гостей заведения Мацнер. Со всей неизбежностью она принимала авантюристов и хлыщей за добропорядочных господ из хорошего общества. Она была одинока. Она тосковала по заведению Мацнер. Каждый день она рассылала множество открыток с видами: своему отцу, госпоже Мацнер, всем ее восемнадцати «питомицам» и Тайтингеру в полк с пометкой на конверте: «Просьба вручить немедленно. Благодарю. Шинагль».
Писала она неизменно одно и то же: что все у нее прекрасно, что наконец-то она наслаждается жизнью. Ответа от Тайтингера не было. Госпожа Мацнер время от времени отвечала ей на обычных почтовых открытках, давая трезвые советы и делая рассудительные предостережения. Постоялицы дома Мацнер отвечали все сразу на листе голубой почтовой бумаги с золотой каемкой, начиная всякий раз так: «Мы рады, что тебе живется хорошо, и часто вспоминаем тебя»… В конце шли подписи: Роза, Гретль, Валли, Вики и все остальные — в порядке, определявшемся возрастом каждой и статусом в заведении Мацнер. Мицци с нетерпением ждала эту корреспонденцию и жадно проглатывала ее, испытывая при этом странные чувства, больше похожие на муку, чем на радость.
Что касается мужчин, то они занимали Мицци лишь постольку поскольку. А именно лишь поскольку она была твердо убеждена в том, что жизнь без мужчин так же невозможна, как без воздуха. Когда она была еще бедна и беспомощна и находилась в заведении Мацнер, ей приходилось брать с них плату за любовь. Теперь она могла заниматься любовью бесплатно, и ей нравилось любить даром. Иногда она давала господам деньги. Многие старались взять у нее в долг, непременно на какое-нибудь «предприятие». Ни один из этих мужчин ей не нравился. Но не зря же она успела провести столько времени в заведении Мацнер, ублажая их денно и нощно. И сейчас она походила на несчастную дичь, вынужденную приманивать охотника.
Ее тоска по сыну, некогда сильная и страстная, казалась ей теперь напрасной и непомерной. Он ей не нравился, ее сын. Он ей мешал — главным образом потому, что она должна была, как ей представлялось, повсюду таскать его с собой: в кафе, на скачки, в гостиницы, на театральные представления, к мужчинам и на прогулки в экипаже. Своими чересчур большими, навыкате, водянисто-голубыми глазами малыш каждый раз изучал новое окружение тихо, с жутковатой молчаливой неприязнью. Он никогда не плакал. И Мицци Шинагль, помня, что сама она в детстве плакала очень часто, и которой здоровое, между прочим, чутье подсказывало, что из детей, не умеющих плакать, вырастают злодеи и изверги, частенько поколачивала его без малейшей причины — только бы он наконец разревелся. Мальчик позволял себя бить и не плакал: казалось, он вообще не испытывает боли, этот малыш. И хотя он еще плохо умел говорить, из того немногого, что он произносил, со всей очевидностью вытекало: он преисполнен твердого желания удовлетворить любую свою мимолетную прихоть, овладеть приглянувшейся вещью, не слушая никаких отговорок, а уж что это за вещь: лоскут бумаги, спичка, шнурок, игрушка или камень — ему без разницы.
Через несколько недель Мицци призналась себе, что родной сын для нее чужой, хуже любого чужого ребенка. И в период, открывшийся потрясающей денежной удачей, это стало вторым ее главным разочарованием, пожалуй, еще горшим, чем известие о том, что ротмистр Тайтингер отозван в полк. Ребенок его тоже оказался от нее в каком-то смысле отозван.
Задолго до окончания курортного сезона она заторопилась с ребенком в Грац. Ей, строго говоря, хотелось сбыть его с рук. И она взялась устроить его на манер детей из хорошего общества. У нее было несколько адресов. Но она не стала обходить все эти рекомендованные ей заведения, а сдала мальчика в первое по списку. Итак, ее сын, Ксандль Шинагль, попал в воспитательное заведение для мальчиков младшего возраста, в детский сад, руководимый, однако же, профессором гимназии Вайсбартом. А сама Мицци вознамерилась отправиться на юг, так как не могла уже ни оставаться в Граце, ни возвращаться в Баден. Остаться в Граце, поблизости от сына, и не видеться с ним казалось ей недостойным, а видеться с ним ней не хотелось — по меньшей мере, еще не хотелось. В Баден же нельзя было возвращаться потому, что там ее ждал Лиссауэр, и без того уже влетевший ей в копеечку. Одному Богу ведомо, зачем она провела с ним под общим кровом последние три недели!
Ее злило не только то, что ее ждет этот мужчина: ей казалось, будто и все остальные мужчины нетерпеливо дожидаются ее возвращения. Все ее ждут, кроме Тайтингера. А он нет — от него такого не дождешься!
Однако Лиссауэр не собирался сидеть сложа руки в ожидании Мицци. Увидев, что она не торопится возвращаться в Баден, он отправился в Вену, зашел к госпоже Мацнер и попросил сообщить ему нынешний адрес Мицци. Он сказал, что должен передать ей важные новости от Тайтингера.
Он был преисполнен решимости не упустить Мицци, был готов следовать за ней по пятам. Итак, он отправился в Меран.
Увидев его на променаде, Мицци Шинагль обрадовалась. В ярких клоунских брюках, в синем пиджаке и темно-желтых мягких туфлях на пуговках, он пробудил в ней нежные чувства и даже своего рода раскаяние. Ей было страшно! Ей было страшно своего богатства, страшно новой жизни, к которой это богатство обязывало, страшно большого мира, в который она было ринулась без оглядки, но больше всего она боялась мужчин. В доме Жозефины Мацнер она была сильнее всех мужчин — знакомых и незнакомых, чужеземцев и земляков, благородных господ и швали. Там была ее почва, ее, так сказать, родина. Она не обладала соответствующими способностями и не имела навыка обращения с мужчинами, кроме тех, которые приходили купить ее. Вот их похотливые взгляды она понимала, их жесты, их завуалированные намеки и жеребячьи шутки. Вне стен заведения она оказалась беспомощна, безродна, лишена какой бы то ни было опоры, без руля и без ветрил колыхалась она по воле волн бурного моря жизни, испытывая при этом страх — несказанный и невыразимый страх. Она тосковала по чему-нибудь знакомому, по чему-нибудь хоть отчасти вызывающему доверие. Ее чувства были утрированы: едва знакомое казалось ей теперь очень близким. Так она приветствовала Франца Лиссауэра.