Лена Элтанг - Другие барабаны
Добравшись до спальни Лидии Брага, датчанка распахнула гардероб и внимательно оглядела одежды старой сеньоры, платья висели плотно, на деревянных распялках с ребрами, похожих на учебные скелеты. Эта комната была самой занятной в доме, в ней сохранилась прежняя обстановка: палисандр, павлиньи перья, эбеновое дерево. Тетка оттуда ничего не брала, и я оставил все как было. Я вообще стараюсь туда не заходить.
Хенриетта сняла с вешалки белую концертную столу с рукавами, как у смирительной рубашки, наверное, хозяйка пела в ней перед гостями во времена Estado Novo. В те времена люди носили белое, городскую брусчатку чистили с порошком, а суровый кондукатуш еще не свалился со стула. Держа платье перед собой и глядя в зеркало, датчанка набрала воздуху, округлила рот и запела что-то пасмурное и грозное. Наверное, что-нибудь вроде «Di rider finirai pria dell’aurora...». Жаль, что звук у меня не подключен, голос у нее должен быть сильным, какое-нибудь драматическое сопрано, ми третьей октавы.
Потом Хенриетта сняла свою тельняшку, уронила на пол и переступила через нее. Я посмотрел на часы и подумал, что неверный муж опаздывает уже минут на сорок. Под тельняшкой у Хенриетты ничего не было, даже трусов. Я нажал на кнопку zoom и увидел татуировку на впалом животе — ящерицу, бегущую вниз, в заросли негустой светлой шерсти. Потом я увидел детородный уд, достойный обезьяны Сунь У-куна из «Путешествия на Запад». А потом датчанка повернулась к камере спиной и показала мне еще одну ящерицу — на левой ягодице, поросшей светлой шерстью до самого копчика. Господи боже ты мой. A drag queen.
Ну нет, ребята, это без меня.
Я допил оставшийся в рюмке коньяк, надел плащ, сунул бутылку в карман и пошел к океану.
* * *Sic homines, sic et coelestia numina lusit,
Vix homines, vix ut numina laesa putes.
Как трудно быть Додо!
В то утро я сам не заметил, как произнес это вслух, и Додо засмеялась. Совершенное утро с женщиной уже описано Максом Фришем — это завтрак с несуществующей графиней, присутствие которой имитирует слуга, полагая, что хозяин слеп и поверит тихому покашливанию и постукиванию ложкой по тарелке с овсянкой.
— Твой друг сказал мне, что ты не скуп, но до крайности утомителен. Еще он сказал, что ты задурил, и он думает, что тебе нужна женщина. Можно, я возьму твой халат? — она прошла в ванную, высоко держа голову. — Эй, тут халата нет!
Я укрылся пледом с головой и лежал в темноте, дрожа от утреннего озноба, пытаясь вспомнить хоть несколько минут из прошедшей ночи. Почему мы спали в столовой, на продавленном узком диване, без простыней? Что я вчера пил, настойку на коре анчара?
Похоже, кто-то подшутил над Додо, представив меня щедрым антикваром из Восточной Европы или просто богатым лопухом. Сейчас мы все выясним, я выверну карманы, и видение исчезнет, думал я, прислушиваясь к шуму льющейся воды. А жаль, в этой хищнице есть то, что встречается в лузитанках довольно редко. Успокоительная небрежность, которая так нравится пассажирам трансатлантических перелетов: да, я иду по узкому неудобному проходу, толкаю перед собой тележку и точно знаю, что эта железная коробка не может висеть над океаном, она бы давно упала, если бы все это было на самом деле.
— Зачем такой, как ты, богатый покровитель? Тебе разве что манны небесной не хватает, — я сказал это, глядя на картину с медведями-облаками, из которых сыпалась желтоватая снежная крупа. Картина висела над комодом, это было все, что осталось от детской, которую Фабиу обставил в ожидании сына или дочери. В девяносто первом в этой комнате еще стояла плетеная кроватка с пологом, а в кресле горой лежали плюшевые зайцы. Через пять лет тетка вынесла все на угол, к мусорным контейнерам, и положила сверху записку: «Не пригодилось».
— Манна небесная, в конце концов, оказалась лепешками из лишайника, — сказала Додо, выглядывая из ванной с моей зубной щеткой во рту. — А ты нужен мне для дела, Константен, для важного дела.
— Тогда иди сюда, и сделаем его еще раз.
— Это другого рода дело, — она вынула изо рта щетку и кинула ее в меня. — Непростое, зато денежное. Для него требуется хороший друг с хорошим собственным домом.
Судя по всему, Додо принадлежала к породе людей, спокойно надевающих чужую одежду или допивающих чужое вино, женщины вообще склонны к детским выходкам подобного рода. Терпеть не могу, когда из моей тарелки в ресторане таскают креветок, обсасывают им хвостики и при этом улыбаются со значением.
— Мы ведь теперь друзья? — она присела на край кровати и потянула с меня плед.
— Друзья?
— Claro! — Додо подняла брови. — Мы ведь спали вместе. Сердишься, что я надела твою рубашку?
— Нет, не сержусь.
Однажды я проснулся в семь утра и увидел девушку в мужской рубахе, сидящую верхом на моем друге Лютасе. Это было в доме двоюродного деда, на хуторе в Друскениках. Я уговорил Лютаса ехать вместе, потому что не был там сто лет и не хотел ночевать один в нетопленом доме, за которым уже полгода приглядывала пожилая соседка. Габия решила поехать с нами, и я был этому рад. Спать и вправду было холодно — печку мы топить поленились, рубильник не нашли, просидели весь вечер при свечах, кутаясь в одеяла, а потом свалились где ни попадя.
Услышав слабое поскрипывание, я с трудом приподнял голову и посмотрел в сторону окна. Мой друг лежал в высоких деревенских подушках, закинув руки за прутья кровати, а девушка в голубой джинсовой рубахе мотала рыжими волосами над его лицом. Вино душило меня, накануне мы выпили целую бутыль, забытую дедом в погребе, мы пили его сидя на кровати, под тем самым распятием, которое я в детстве пытался кормить шоколадом, жалея голодного деревянного бога. Так или иначе, пора было вылезать из груды лоскутных одеял и выбираться в сортир.
Мартовское утро было стремительным: стоило отхлынуть тьме, как тюлевые занавески начали просвечивать зеленым, а в соседнем дворе послышался грохот огородной тачки и недовольный голос пана Визгирды. Я заворочался на своей лежанке, закашлялся, постучал костяшками пальцев по стене, но меня никто не слышал. Сливовое вино подступало к горлу и плескалось у самых ноздрей. Я видел из своего угла, отгороженного дырявой ширмой, как едва заметно шевелятся бедра Габии, я видел ее пятку почти у самого пола, пятка покачивалась плавно и размеренно. Я слез с лежанки, стараясь не скрипнуть половицей, выполз на четвереньках вдоль стены, с трудом распрямился в сенях и плеснул в лицо холодной воды из кадки. Потом я залпом выпил бутылку молока пополам с мерзлой крошкой, накинул куртку и пошел к реке. Проходя мимо окна, я услышал голос моего друга и смех Габии, похожий на треск озерного льда под ногами.
Добравшись до берега, я сел в соседскую лодку, открутил проволоку от столба и оттолкнулся веслом от причала. Я греб в утреннем, клочковатом, как овечье одеяло, тумане километров десять, а потом заснул на веслах, страшно замерз, открыл глаза и увидел, что меня унесло вниз по течению до самых Бебрушес. Возвращаться пришлось вдоль берега, на середине реки течение было слишком сильным, так что когда я вернулся, привязал лодку и пошел к дому, солнце уже стояло в зените. Руки у меня были стерты до крови, вернувшись в дом, я вымыл их в кадке, ругаясь сквозь зубы, но в комнаты заходить не стал, с меня было довольно.
Я погрыз на кухне вчерашнего хлеба, прислушался к шепоту за стеной, взял свою сумку, пошел на станцию и по дороге осознал, наконец, что хозяин хутора умер. Умер полгода назад и похоронен рядом с женой, на окраине Друскеников, под старой, изъеденной зайцами яблоней.
Я понял, что сам стал хозяином хутора.
— Эй, ниньо, — Додо вышла из кухни и встала в дверях. — Ты так долго молчал, что я забеспокоилась. Наверное, решил, что придется заплатить, и насторожился? Успокойся, твои деньги мне не нужны.
Она вернулась на кухню и принялась распоряжаться там с такой ловкостью, как будто провела здесь половину жизни: я слышал, как зашлепали по плитке босые ноги, брякнул кофейник, зашипело газовое пламя и треснула под ножом яичная скорлупа.
— Говорю же: мне нужна услуга другого рода, дружеская, — сказала она тихо, теперь я слышал, как хлебный нож стучит по фаянсовой доске.
— Не уверен, что справлюсь, — я с трудом выбрался из диванной прогалины. — К тому же, я не готов становиться твоим другом.
— Глупости. Я ведь не прошу тебя крестить моих детей.
— А чего ты просишь?
— А ты меня не выгонишь до завтрака? — она засмеялась. — Ого, какой у тебя утюг на окне. Неужто ты гладишь рубашки этим чугунным монстром?
— Не выгоню. — Я подумал немного и залез обратно под плед. — Утюгом я орехи колю. Говори.
— Я прошу развести меня с мужем и сделать нас обоих немного богаче, — послышалось из кухни, и теперь уже засмеялся я.
Мне уже приходилось быть причиной развода. По крайней мере, так написал Лютас в единственном письме, которое я от него получил зимой две тысячи пятого года. В письме оказалась сложенная вчетверо афишка его фильма, показанного на каком-то провинциальном фестивале. У актрисы, игравшей главную роль, было красивое заспанное лицо малолетнего преступника. Я знал, что афишка была единственной причиной написать мне письмо, так уж Лютас был устроен — чтобы обрадоваться как следует, ему требовалось чье-нибудь восхищение, это я со школы хорошо запомнил.