Нина Садур - Иголка любви
Странный крик обрушился на них. Они ничего не поняли, ослепленные неожиданным светом. Лица почему-то сверху вниз нависли над ними, волосы свисали с голов до самого пола, безобразные, жуткие лица рычали, и багровели, и бесновались, и они прижались друг к другу, обхватили друг друга сильными своими руками, и особенно носочки он все время прикрывал и сжимал Машу в комочек, и Маша терзала его, цеплялась за него, и каждый был готов умереть за другого.
Их выволокли наверх, чудища, уроды швыряли их друг другу с воплями, а они, сплетенные единым клубком, не хотели разорваться. Но их разодрали.
И они умерли.
Он пришел с дежурства совершенно разбитый. В конце ночи было много поступлений, и он безумно устал. Правда, он поспал немного, но с непривычки сон не освежил его, а как-то обескуражил. Он чувствовал себя слишком старым, чтоб изменять привычкам, и зарекся спать во время дежурства. Лучше уж глушить кофе, вглядываться воспаленно в темное окно и курить вечную «Шипку» в печальной тишине. Читать что-нибудь. Стругацких. Он любил Стругацких, он их считал очень умными братьями.
Его беспокоила больная Таня со смешной фамилией Котенкина. Когда к нему поступали тяжелобольные, он сразу узнавал их имена и называл про себя по имени, почему-то он так делал. Больной Тане двадцать лет, поступила с сильным заражением крови. Операция длилась четыре часа. Ее поместили в реанимацию. За десять лет работы в отделении он вывел странную закономерность — чем моложе больные, тем чаще они гибнут. Он не знал, почему это. И не хотел знать. Эта Таня была из другого города, приехала в Москву на учебу. Когда она приходила в себя, она впивалась в него синим отчаянным взглядом и безжалостно спрашивала:
— Я умру?
И он откидывал голову назад… И за миг перед тем, как потерять сознание, она успела вспыхнуть слабым удивлением. И теряла сознание успокоенной…
Он открыл холодильник. Еды не было. Желудок укоризненно сжался. Было немного кофе, он сварил кофе и залез в ванну. Горячая вода успокоила его. Он ощутил нечто вроде даже блаженства. Он решил подремать немного в ванной, пристроив чашку с кофе на табуретке. Он закрыл глаза и тут вспомнил!
Он выскочил из ванны, опрокинул табуретку, чашка разлетелась, он порезался, заматерился, стал судорожно вытираться, топтался на осколках, кровеня пол и вопя. И тут он случайно глянул на себя в зеркало. Зеркало запотело, и он не все увидел. Он увидел свой торчащий ус и почему-то глаз. Глаз был острый и холодный. А ус — мокрый. Ему не понравились эти детали когда-то родного лица, но сейчас не было времени сводить с ним счеты. Он выскочил из ванной, быстро оделся, глянул на часы — было половина второго. Он, не успев высохнуть как следует, натянул шубу и выскочил на улицу. Он знал магазин, который закрывается не в час, а в два, но до него не было времени. Он в отчаянии остановился и тут увидел такси. Он прыгнул в такси и погнался за убегающим временем, как Сван, о котором он ничего не знал. Он догнал свое время, втиснулся в последние минуты, он судорожно стал хватать вина (хорошего, много — он не знал, как пьют акселераты), он осмотрительно схватил много вина, поколебался и купил еще шоколадку. Потом опять вернулся, черт побери, и купил какой-то настоящей еды. Он выскочил из магазина и в отчаянии обвел улицу взглядом. Машин не было. Ему пришлось бежать всю дорогу. И он прибежал с опозданием. Телефон звонил, пока он возился с замками. Он закрывал дверь на несколько замков и не успел к телефону и встал посреди комнаты, совершенно оглушенный и растерянный. Он стоял с сумкой, набитой угощениями, в своей пустой комнате, мокрый от пережитого бега, он стоял как дитя, разинув рот и не веря, что телефон не оживет больше. (Он, телефон, только притворяется, нарочно пугает молчанием, лукаво затаился, а сам готовит яркий, пронзительный, как утренний луч, — звонок.)
Ну кто он такой, маленький, честный Марек Дашевский, что телефон не зазвонит?! Что он такого кому сделал? (Он еще не начал себе ни в чем признаваться, но ярко и неожиданно, как оплеуха, в нем вспыхнули все его подозрения и догадки при первой встрече с ней.) И быть того не могло, что она уже забыла о нем. Было всего двадцать минут третьего.
Боже! Открой мне мою дверь!
И она позвонила.
— Здрасьте, — сказала она.
— Что? — испуганно спросил он. — А?! — заорал так, что она помолчала там, откуда звонила (откуда она звонила? надо было взять ее телефон, а то вдруг бы она не позвонила! Да нет же, позвонила же!). — Ну?! — крикнул он.
— Это Лена Мишутина, — сказал детский голос. (У нее оказался детский голос.)
— А! — сказал он. — Ну, — сказал он. — Ну, как дела?
— Что? — сказали там детским голосом.
— Дела, говорю, как? — весело (успокаиваясь) крикнул он.
— Какие дела? — спросил его детский голос.
— Твои, — сказал он.
— А, мои, — сказал детский голос и помолчал. — А вы разве не зовете меня к себе?
Теперь он молчал.
— Приезжай, — сказал он. — Ты что, конечно приезжай. Поговорим за жизнь. Надо тебе мозги провентилировать. — («Ну, это уж лишнее, — подумал он испуганно, — бред какой-то».)
— А какой у вас адрес? — спросил далекий голос.
— Ах да! — сказал он. — Записывай, — и выпалил свой адрес.
— Я не могу так быстро, — сказал детский голос, удивляясь все больше.
— Ты внимательно записывай, — сказал он, — а не отвлекайся. Поняла?
— Поняла, — покорно ответили ему.
И усердно записали, поминутно переспрашивая. «Как диктант», — подумал он.
Потом они прикинули, сколько на дорогу времени. Получилось, что около часу (она жила в другом конце города). «Но это даже лучше», — подумал он почему-то.
И он приготовился ждать час. Он никогда не знал (или забыл), что ожидание может быть праздником. Все обсудится, все, и он даже чуть сожалел, что старой жизни остался час, а не час двадцать, например. Он поставил стул посреди комнаты и сел на него, как на чемодан. И он вспомнил все, что было в его жизни, и в последний раз вспыхнуло в нем лицо полупридуманной Оли Васильевой и ушло от него навсегда. И он покачивался на своем стуле, готовясь прыгнуть в новую жизнь.
А у него был друг Витька — он сидел с раненой ногой у окна. Рита (жена Марека) дала Витьке палочку, и он сидел у окна, сложив руки, и увидел, что Марек задернул у себя шторы на окне среди бела дня. Разволновался. Он осторожно попрыгал по комнате с палочкой, было больновато, но до Марека всего один двор, если хорошо замотать ногу и потихонечку прыгать, с остановками, передышками, то ничего. Он подпрыгал к окну и рассмотрел двор — вон у того столба можно отдохнуть, у того тополя, а там вообще скамеечка. А чтоб залезть на крылечко — кто-нибудь пойдет мимо и поможет. И он стал одеваться, и его жена стала заматывать его укушенную ногу теплым платком поверх штанов. Платок был из козьей шерсти. А сама все время отводила лицо, не хотела смотреть на Витьку. И на все эти сборы ушел ровно час. Так что когда он пересек двор с передышками и остановился у крыльца, то тут как раз и подоспела очень яркая девочка в золотистой шубке. Девочка посмотрела на него с интересом, на его ногу в платке и говорит:
— Вам помочь? Вы залезть не можете?
— Да! — обрадовался Витька и с удовольствием погрузил ладонь в пушистое плечико.
Они вскарабкались на крыльцо и передохнули у дверей. Она даже раскраснелась, бедняжка, запыхалась вся, волосы выбились из-под шапочки. Она надула щеки и смешно фыркнула себе под носик.
— Уф, — говорит. — Устала. Тяжелый вы, — говорит, — дяденька. А как же вы назад слезать будете?
— Слезу, — успокоил ее Витька. — Потихонечку слезу. — И погладил плечико.
Наконец они вошли в подъезд, поднялись по ступенькам и оба остановились у двери Марека. (Витька так и знал!) Они удивленно переглянулись и засмеялись.
Так, смеясь, они ввалились в прихожую к Мареку и стали озираться с удивлением и любопытством, словно их обоих сюда пригласили впервые.
А он сам, он попятился от них и сначала замер, просто обмер, словно сорвался куда-то вниз. Шел-шел, вернее, бежал по ровной, радостной дороге и — сорвался, и даже не ужас летящей в лицо смерти и короткой боли перед ней — а та самая усталость, которая подкрадывалась к нему вот уже много лет и которую он так умело прогонял разными хитростями, — она рухнула на него наконец всей тяжестью. Он видел этих двоих сияющих гостей его жизни, двоих родных ему людей. И у них был разговор.
Они еще там сговорились, по дороге, пока он, как дурак, бегал за угощениями для них, порезался, метался и безумствовал, любя их, страдая и дрожа от ожидания, и вот — заговор, а в заговоре — нож. Ему оставалось только подставить горло и закрыть глаза. Он был один. Он страдающим взором ощупывал Витьку, ее и снова Витьку. И вдруг увидел ногу. Ногу, странно замотанную козьим платком. Он замер. Он не хотел больше надежды. Но он смотрел на ногу. И надежда его не спрашивала — хочет он или нет, с легким треском она расправила свои крылья у него над ухом. Он вспомнил! Он тихо засмеялся. Так тихо, что никто не услышал его смеха.