Нина Садур - Иголка любви
Он отвернулся. Он сам знал, что здесь кричат. Он знал, что несовершеннолетним здесь не место.
— Ну хорошо, — сказал он. — Я тебя посмотрю сегодня.
— Ладно. — Она обрадовалась.
— А ты! — сказал он Антоновой. — Ты тоже скоро домой пойдешь. Тише! Тише! Не так шумно! А то не скоро!
И Антонова не посмела даже пикнуть.
Он готовил к выписке троих. В том числе и несовершеннолетнюю. Это было накануне дежурства. Ему почему-то казалось, что ночью будет много поступлений, и хотел освободить места. В том числе и несовершеннолетнюю он хотел выписать, потому что ее бабушка уже сама робко заговаривала об этом, морща детский лобик и странно сверля его переносицу изумленным взглядом. Ей нужно было скорее увидеть измученную внучку. Да, несовершеннолетнюю нужно было выписывать как можно скорее. Он сурово расспросил бабушку об условиях, в которые поместят несовершеннолетнюю, дотошно вникая в подробности, бабушка оживилась, разгорелась в предвкушении предстоящих хлопот (он, красивый, сверкающий, неприступный, чистый, заботится об условиях, он знает что-то, чего она, бабушка, не знает, и выучился этому, как новым пляскам, и ей, бабушке, нужно безропотно пристроиться, повиноваться до последних сил).
Несовершеннолетняя волновалась со страшной силой. Он посмотрел ее на кресле и весело сказал, что все нормально, пойдешь домой сегодня.
И они улыбнулись друг другу, как два человека, которые бок о бок дрались с кем-то сильным и страшным и победили.
«Что было бы, — подумал он, закрывая историю ее болезни, — если б эта несовершеннолетняя, которая не подозревает о мучительных противоречиях, грызущих ее бабушку, обманывается любовно составленными передачами из наивно-румяных блинчиков и курочек, что было бы, если б ее юное эгоистичное сердечко наткнулось на вдруг омертвелую для нее бабушку». И он испуганно подумал, что эти самые акселераты совершенно не умеют жить, чтоб их не любили. Некуда их девать, если их перестать любить. Но ничего этого не будет. Не для того он лечит своих больных. Совсем.
— Вот так-то, несовершеннолетняя, — сказал он самодовольно.
— А я уже завтра буду совершеннолетней, — ни с того ни с сего сказала она, девка эта, Ленка. — Мне завтра восемнадцать лет.
Он посмотрел на нее. Она улыбалась, стояла в своей рубахе, принесенной бабушкой, в чистенькой голубой рубахе цветочками (из рубахи торчала ее шея, нет, она не торчала, ее шея, она была лукавая, изогнутая шея очень красивого молодого существа, а само существо едва сдерживало дрожь в предчувствии предстоящей свободы).
— Да? — сказал он. — Ну-ну, — сказал он. — Ну поздравляю!
Какая она длинная и узкая, эта несовершеннолетняя. Зачем они такие длинные? Куда они тянутся, что хотят увидеть над их головами? Словно кто-то зовет их и они, чтоб разглядеть зовущего, привстают на цыпочки, задирают подбородки…
Аллочка возится с инструментами, чуть ссутулившись. Никто ее не зовет. Вовка на соседнем кресле смотрит больную, ворчит что-то. И его никто не зовет. А эта, на цыпочках, прислушивается к не ощутимому для них всех зову. Зачем она такая? Куда?
И вот в который раз «вдруг» он наткнулся на ее взгляд. Новый для него взгляд. Ноздри его задрожали от ярости, он опустил глаза. (Пока он разглядывал ее, она соорудила новый этот взгляд. Дрянь.)
— Не напейся, — буркнул он, отходя от нее. — Тебе рано еще.
Он имел в виду, что после больницы рано, а не в ее жизни. Он даже захотел объяснить ей это, вдруг она не поняла, в каком смысле, но она уже ушла. А догонять было нелепо. Вообще-то можно было как бы между прочим, например, он стремительно мчится по коридору (мало ли у него дел) и, обгоняя ее, на ходу бросает: «Я имел в виду, что после больницы тебе нельзя еще пить. А твоя беспутная жизнь — не мое дело, сама понимаешь». Но такое бросить на ходу очень сложно. Для такого человека надо остановить и говорить медленно, мучительно путаясь в словах. О, черт!
Сестра-хозяйка скликала выписных. Он краем глаза заметил, что несовершеннолетняя пристроилась уже к стайке женщин. Роется в пакете со своим барахлом, вдруг отошла от женщин, вернулась в палату. Забыла что-то. Ага! Вон же сестра Вера, она, несомненно, забыла про капельницу в сорок седьмой палате! Он наткнулся на нее в дверях. Он чуть не сшиб ее с ног. Она выходила из палаты, и он налетел на нее.
— Ты что налетаешь? — крикнул он. — Голову потеряла от радости, да?
Она ничего ему не сказала.
Он шевельнул усами.
Она не фыркнула.
Он откинул голову назад и посмотрел на нее, слегка прикрыв глаза.
— Марк Романыч, — сказала она. — А у вас есть телефон?
— Что? — сказал он. — Что?
— А что? — струсила она. — Я не знаю…
Он повернулся и пошел.
— Лена! — крикнул он. — Подожди-ка! Иди-ка сюда!
И снова повернулся и пошел, не оглядываясь больше. Так быстро, что ей пришлось почти бежать, чтоб догнать его.
Они влетели в ординаторскую. Сначала он, потом она. Он с трудом подавил желание захлопнуть за собой дверь. Он не успел, и она беспрепятственно влетела следом. Он все время отворачивался, не хотел, чтоб она смотрела на него. Подошел к столу, сел за него, потрогал разную чепуху на столе. Он указал ей на стул, она села. Он стал смотреть в окно. Шел снег. Осень в этом году задержалась, и зима началась совсем недавно. Почти весь декабрь город был голый, холодный и неуютный. И вот же шел снег.
Он написал свой телефон на бумажке и протянул его ей.
Он никогда не заводил романов с больными. Но ему было все очень непонятно в данном случае, и еще какая-то унылая безнадежность не давала ему сопротивляться безумным рывкам в сторону этой полусовершеннолетней.
— Вот тебе мой телефон, — сказал он упавшим голосом, и она взяла бумажку осторожно, сложила, сунула в кармашек, как платочек.
Он собрался и выдержал ее взгляд.
— Позвони завтра в два часа, — сказал он мрачно и только потом отвернулся. Окончательно.
Поступлений было совсем немного, и весь день он скитался по больнице как неприкаянный. Он придирался к сестрам, нудно грыз Аллочку, отвечающую ему слепящей усмешкой ненависти, он дергал Вовку, поминутно таская его «покурить».
Где-то среди ночи он вдруг понял, что страшно устал. Волны липкой монотонной усталости накатывали на него, и он покачивался, стараясь удержаться на ногах. Он никогда не спал на дежурстве. Все отделение знало, что он не спит во время дежурства, варит кофе и ждет «скорую». А тут вдруг устал.
— Марек, ты что-то бледный какой-то, — тревожно сказал Вовка.
— Я устал, Вовка, — сказал он жалобно.
— Ты отдохни, — посоветовал Вовка. — Что ты себя дергаешь? Сжигаешь себя.
— Я отдохну, а «скорая» приедет, — ныл он.
— Не приедет, — отмахнулся Вовка. — Чё ей ехать? Ты иди в ординаторскую на диван.
— А ты, — сказал Марек. — Ты ж там всегда спишь.
— А я вниз пойду, — сказал Вовка. — В приемную, на кушетку. Чуть что, я тут как тут.
Вовка любил дежурить с Марком Дашевским.
А Марк любил дежурить с Вовкой.
— Ладно, — сдался Марек. — Я правда пойду прилягу. Но если что интересное, то мое!
— Твое, — легко согласился Вовка и шмыгнул носом.
И он пошел лег на диван в ординаторской. И увидел фонарь, который торчал в окне, смотрел прямо в лицо. И он смотрел на фонарь. Условий для сна не было. Но он все равно закрыл глаза и терпеливо замер, и дыхание его выровнялось, и печальное, смуглое его лицо разгладилось, и слабыми, нежными мазками на нем проступило какое-то детское удивление, наверное, ему что-то снилось.
Роман вышел на улицу. Он знал, что дядя Витя сейчас выйдет, потому что маму он уже довел и чаю напился и уже заскучал. Роман все обдумал. Он больше не хотел так жить. Им нравилось так жить. Потому что они все ненормальные. Но он, Роман, нормальный и так жить не хочет. Роман решил победить. Он знал, что победит, и терпеливо ждал.
— А, Роман, — сказал дядя Витя, выходя на улицу. — Гуляешь? Не простудись. Снег не трогай. Надень рукавицу.
— Виктор, — сказал Роман. — Подожди.
— Что? — испугался дядя Витя и встал.
А он, Роман, подошел к нему и поднял голову и посмотрел на него. Вон оно, лицо.
Все равно он, Роман, вырастет, и, когда все взрослые станут маленькими, ему придется воспитывать их, как сейчас они воспитывают его. Он не знал, как будет воспитывать дядю Витю, но у дяди Вити тоже кто-то да есть. Роману было жалко этого кого-то, потому что дядя Витя будет ябедой и его будут бить пацаны. (Марек будет лупить, а у Романа будут неприятности из-за этого, и он, Роман, не хочет будущих неприятностей из-за Виктора, он должен предупредить.)
— Виктор, — сказал Роман, — не ходи к нам больше.
— Почему? — надрывно спросил Виктор. — Рома, почему?
Роман заколебался. Он даже побледнел. Он прикусил губу и сжал пальцы в рукавичках. Но он должен был сказать.