Борис Екимов - Прощание с колхозом
Два часа назад, как и вчерашнее утро, провел я на утреннем бригадном наряде. В хуторской конторе стоял единственный телефон. Пытался я дозвониться до райцентра. А вокруг текла обычная утренняя жизнь. За столом сидел управляющий отделением Виталий Иванович, рядом его помощники Максимов, Кривошеев, другой народ. Решали утренние дела. Ругались, спорили. Так было всегда.
Но нынче на хуторе шла и другая работа. Нынче время реорганизации. Сначала разукрупнялись, выходя из колхоза «Деминский» и создавая свой, поменьше. Заставляли людей писать два заявления: на выход и на вступление. Кое-как написали. Теперь снова надо писать две бумажки: на выход из нового колхоза для выделения земельного и прочего пая и тут же на вступление, теперь уже с паем. Месяцем раньше, отделяясь в свой малый колхоз, люди еще что-то понимали: «Отделимся и расхорошо заживем. Без нахлебников».
Из всех свобод, дарованных новым временем, две сразу приняли мы и с радостью стали применять в жизни. Первая – «гнать в шею!». Вторая – «отделяться!».
«Гнать в шею» начали с Горбачева. Гнал каждый своих. Россия ли, Украина… Вольный Кавказ и счет своим вчерашним лидерам потерял. Сегодня несут портреты, а завтра – «по шеям!». Волгоградская область прогнала Калашникова, Хватова, Анипкина и других.
Селяне моего родного Калачевского района гнали директоров совхозов. Начали с прославленного В. И. Штепо, за ним пошли совхозы пожиже: «Донской», «Калачевский», «Советский», «Крепь». В последнем до двух раз прогоняли, а потом снова призвали «володеть». Веселое время.
Вторая свобода – «отделимся!». Так просто все кажется порой… Клейменовским колхозникам как дважды два ясно было, что уйдут они из большого колхоза в свой маленький и «расхорошо» заживут. Ведь все сливки снимает центральная усадьба Деминка, там лишь метро нет. Новые дома – целыми улицами. Средняя школа, Дом культуры, служба быта (подстричься ли, платье сшить), по дорогам – асфальт, три магазина, автобус к ним ходит из райцентра. А работать разве не легче? Все под рукой: мастерские, электросварка, пилорама, склад запчастей, гараж. Да и работают ли там, в этой Деминке? Вряд ли… Лишь «цобекают», клейменовских дураков подгоняют. Построили двухэтажную контору («все там блестит, как малированное»), позасели и командуют.
А Клейменовка за все долгие годы что получила? Ровным счетом ничего. «Сталинская» куня, со всех сторон подпертая. Ее при Сталине делали. А после нее, лет пять назад, слепили начальную школу, которая на следующий год развалилась. И два дома для отчета. Жить в них нельзя. Многодетный Капустин кинулся было в один из них, но прожил лишь до первых холодов и вернулся в старую хату. Вот он – весь нажиток клейменовской бригады. За пятьдесят послевоенных лет.
Украину, Армению, Грузию угнетал Советский Союз. Москва да Россия «снимали сливки». «Отделимся и заживем расхорошо». Живут…
«Отделимся и заживем расхорошо», – повторяют вослед им в Татарии, Чечне и в Клейменовке тож.
Отделились, написав две бумажки: одну на выход из «Деминского», другую на вступление в новый колхоз «Возрождение».
Только-только просохли чернила – новая докука. Снова бумажки пиши. Управляющий сердился, требовал: «Пишите заявление. Образец на стенке висит».
«Пишите!» – легко сказать. Когда уходили из «Деминского», там все было ясно: отделимся и заживем. А нынче другое. Толкуют про годо-рубль, условный гектар и паи земельные да имущественные, про акции, дивиденды. Раньше: колхоз или совхоз – и весь выбор. Нынче можно стать акционерным обществом открытого да закрытого типа, коллективным сельхозпредприятием, сельским производственным кооперативом, коллективно-долевым хозяйством, народным предприятием, ассоциацией крестьянских и фермерских хозяйств… (Читатель мой, я ничего не придумываю, лишь перечисляю те «формы собственности», которые появились в наших краях.) А ведь образование клейменовских жителей не экономическое, в лучшем случае – «восемь классов да коридор с братом Митькой напополам». И потому новые формы, пока теоретические, мало-мальски осознавались лишь в головах немногих руководителей. Рядовой же колхозник, перевидавший на своем веку много перемен, поеживался да с тоскою глядел вперед: что там будет? А те, кто «поумней», делали вывод четкий: воровать надо как можно больше, теперь и ночи нельзя ждать, средь бела дня тяни, иначе опоздаешь. А бригадир свое требовал: «Пишите. Образец на стенке». Кто-то покорно сдавался, писал. Другие бунтовали: «Не буду! Подпись дашь – и обдурят! Всю жизнь дурили и дурят нашего брата». Третьи молчком уходили, надеясь переждать: там будет видно. Лишь известная личность по прозвищу Шаляпин с ходу нацарапал два заявления и объяснил всенародно: «Надо получить и пропить этот пай. А то помру – и пропадет!»
Для Шаляпина все было ясно, а для других – сомнения и боль невтерпеж. И мне, человеку со стороны, жаловались и жаловались наперебой:
– Хоть бы нам кто приехал да объяснил.
– Кто тебе объяснит? Сами никто не знают.
– Какая мне земля положена, где?
– На кладбище, две сажени…
– Одной хватит за глаза.
– А технику как делить? По колесу?
– Поделим. А Шаляпин свое колесо пропьет. Будем на трех ездить.
– Двужиловым, фермерам, пятьсот га выделили. А мне – девятнадцать. Почему? Я жизнь свою поклал…
– У меня сын в армии. Пока вернется, все поделят. Останется с таком.
«Пишите. Образец на стенке», – твердил свое управляющий. Но не больно слушали его. Судили, рядили… В самой конторе, на крыльце, возле кузницы, у амбаров, посреди хуторской улицы. Народ гудел.
Елена Федотьевна три дня назад, еще до приезда моего, поставила «подпис» на двух бумажках, которые за нее написали. Теперь ей «чегой-то будут давать… не знаю чего…».
Елена Федотьевна, матерь Лелька, как зовут ее в семье, – добрая хозяйка моя, колхозный пенсионер, героиня моих рассказов и страдалица за них. Хуторской народ порой узнавал себя ли, родных в моих писаниях. Одни посмеивались, другие, вроде Холюши, внимания не обращали, но нашлись и обиженные. Они-то и подняли бучу, свалив на матерь Лельку мои грехи. Тяжко ей пришлось. Даже в магазин боялась ходить. Теперь, слава богу, утихло. Да и матерь Лелька в последние годы на хуторе родном летняя гостья. Зимою живет она у дочери, скучая там и торопя холодные месяцы, и уже с февраля начинает надоевшую зятю песнь: «Пора бы меня на хутор везть. Тепло уж… Рассаду пора готовить… Водички своей хоть напиться. Ваша-то горькая, полыном отдает».
По теплу ее увозят, и старая женщина долгое лето живет в родном дому, сладимую хуторскую воду пьет и обихаживает немереный огород: картофельник, капустник, помидоры, лук-чеснок и прочее – всему там место есть. С утра до ночи гнется с мотыгою да лопаткой. Порой гостей встречает, как меня теперь. Лицо ее дочерна загорело, нос лупится. Седая, от работы сутулая. Лишь живые глаза под выгоревшими бровями синеют по-прежнему. Нынче в них недоумение и боль.
– Мой сынок… Такая жизня настала… Велят писать, я послухалась, подпис дала. Все всгалчилися… Тришкина свадьба… Аж страшно. Пенсию сулят большую, сотня… Да никто им не рад. Получала шестьдесят рубликов, трудилася, и все у меня было. Сам знаешь, любила я, чтоб чисточко. Халатик новый куплю, платок, чирики. В своем ли магазине, на станцию перекажешь. К празднику, ко Святой, например, любила я обновку в дом принесть: занавески, клеенку новую. Ситчик-то был полтора рубля. Гости приедут, бабка Лелька их встренет как положено: внукам конфетки да печеники, сынку да зятьям – бутылочку. А ныне – всё, отконфетилась и отбутылилась бабка Лелька. Где такую денежку взять? Пенсию другой месяц лишь обещают. Халат в магазине – четыреста рублей, печеники – сто рублей. Господня страсть…
Подошедший сосед, Иван Бочков, встрял в разговор:
– Чего об вас, старых, гутарить. Вас – под яр. Тут вроде еще в силах, работаешь, а получишь получку – и не знаешь, куда ее прислонить. Раньше я семьдесят рублей зарабатывал. Конечно, мало. Но я мог пойти в наш магазин и на эти деньги одеться с ног до головы. Костюм за сорок рублей, болгарский, праздничный, мне купили за шестьдесят, так он до смерти. Рубашка – пятерка. Полуботинки десять-двенадцать рублей. Еще и на кепку хватит. Ныне я триста рублей отхватил. Костюм магазинный – тысяча девятьсот. Об нем и думать нечего. А ныне я и вовсе без работы, бензину нет, стоим.
– На черный день да на смерть всю жизнь копейку сбивали. Другие таятся, а я гордилась: три тыщи на книжке, – приосанилась матерь Лелька. – Где теперь моя денежка? Родная дочь корит, говорит: ты, мать, глупая, чем копить, купила бы нам по ковру, а ныне подотрись своими тыщами. Так-то вот…
Одна ли ты, матерь Лелька, руками разводишь? Мой земляк, лучший чабан в округе, Бувашов, Герой Труда, всю жизнь провел в голой степи на чабанской точке. Отработал свое, скопив 25 тысяч «на книжке». «Купим домик возле людей, будем с бабкой жить». Пока собирался – грянуло. Теперь удивленно разводит руками: «Где мои 25 тысяч?» Спасибо совхоз ему «домик» строит за былые заслуги. Иначе бы без угла остался старый чабан, как остались на Дальнем Севере мои читатели, от которых получил я письмо. Тридцать лет отработали. Накопили 50 тысяч на машину и дом в России. А тут новые времена. 53 тысячи стоит заказ одного контейнера для вещей. А куда их везти? «Так и останемся, словно мамонты, в вечной мерзлоте». Матушка моя и сестра ее, тетя Нюра, скопили себе на похороны по тысяче, отрывая от пенсий, весьма небогатых. Тетя Нюра успела помереть. Ее схоронили на эти деньги и помянули на сорок дней и на годовщину. Материнской тысячи теперь не хватит и на дешевый бумажный венок.