Курт Воннегут - Завтрак для чемпионов, или Прощай, черный понедельник
— Значит, я занимаюсь самоубийством, — сказал водитель.
— Да вы не волнуйтесь, — сказал Траут.
— А мой брат еще хуже делает, — сказал водитель. — Он работает на заводе, где вырабатывают всякие химикалии, чтобы убивать деревья и посевы во Вьетнаме.
Вьетнамом называлась такая страна, где Америка старалась отучить людей от коммунизма путем сбрасывания на них всякой пакости с самолетов. Те химикалии, о которых говорил водитель, должны были изничтожить листву на деревьях, чтобы коммунистам некуда было прятаться от самолетов.
— Вы только не волнуйтесь, — сказал Траут.
— А в конце концов и брат мой самоубивается, — сказал водитель. — Вообще так выходит, что какую бы работу ни делал американец, все ведет к самоубийству.
— Правильно подмечено, — сказал Траут.
— Не понимаю, всерьез вы говорите или нет, — сказал водитель.
— Я и сам не пойму, пока не установлю, серьезная штука жизнь или нет, — сказал Траут — Знаю, что жить опасно и что жизнь тебя здорово может прижать. Но это еще не значит, что она вещь серьезная.
Конечно, после того, как Траут стал знаменитостью, самой большой тайной для всех так и остался вопрос — шутит он или нет. Одному особенно настырному типу Траут сказал, что, когда он шутит, он всегда втайне скрещивает пальцы.[5]
— И прошу вас заметить, — добавил Траут, — что, давая вам эту ценнейшую информацию, я скрестил пальцы.
И так далее…
Чем-то он людей ужасно раздражал. Через час-другой и водителю надоело с ним разговаривать. Траут воспользовался этим его молчанием и стал сочинять рассказ против охраны природы. Он его назвал «Гильгонго».
В «Гильгонго» описывалась некая планета, очень несимпатичная, потому что там шло непрестанное размножение.
Рассказ начинался с большого банкета в честь человека, который совершенно истребил породу прелестных маленьких медвежат — панда. Он посвятил этому всю свою жизнь. Для банкета был заказан специальный сервиз, и гостям разрешалось уносить тарелки с собой на память. На каждой тарелке красовалось изображение медвежонка-панда и дата банкета. Под картинкой стояло слово:
ГИЛЬГОНГО!!!
На языке планеты это слово означало: «Истреблен!»
Люди радовались, что медвежата уже «гильгонго», потому что на этой планете и так было слишком много разных видов и почти каждый час появлялись все новые и новые разновидности. Совершенно невозможно было привыкнуть к невероятному разнообразию животных и растений, кишмя кишевших вокруг.
Люди всеми способами старались сократить количество новых существ, чтобы жизнь стала более уравновешенной. Но сладить с творчеством природы им было не под силу. В конце концов планета задохнулась под живым пластом в сто футов толщиной. Пласт этот состоял из скалистых голубей, и орлов, и буревестников с Бермудских островов, и серых журавлей.[6]
— Хорошо, хоть у нас тут оливки, — сказал водитель.
— Как? — спросил Траут.
— Могли бы везти и чего похуже…
— Верно, — сказал Траут. Он совершенно забыл, что главной их целью было доставить семьсот восемь тысяч фунтов оливок в Талсу, штат Оклахома.
Водитель поговорил и о политике.
Траут никогда не мог отличить одного политикана от другого. Все они казались ему одинаковыми восторженными обезьянами.[7]
Грузовик остановился у закусочной. Вот что было написано на вывеске этой закусочной:
И они стали есть.
Траут увидал слабоумного, который тоже ел. Этот слабоумный белый мужчина находился под наблюдением белой сиделки. Говорить слабоумный не мог, и ел он с трудом. Сиделка повязала ему на шею слюнявчик.
Но аппетит у этого больного был потрясающий. Траут смотрел, как он набивает рот вафлями, свиной колбасой и запивает апельсиновым соком и молоком. Траут поражался, до чего этот слабоумный похож на большое животное. Изумляло и то, с каким восторгом этот идиот подтапливал себя калориями, которые должны были продлить его жизнь еще на целый день.
Траут так и подумал. «Накапливает топливо еще на день».
— Извините, — сказал водитель, — пойду сделаю лужицу.
— Там, откуда я родом, — сказал Траут, — «лужицами» называют зеркала.
— В жизни не слыхал такого, — сказал водитель и повторил — Лужицы — Он ткнул пальцем в зеркало на автомате для сигарет. — Вы это зовете «лужицей»?
— А вам не кажется, что похоже? — спросил Траут.
— Нет, — сказал водитель. — А вы-то откуда родом?
— Родился на Бермудских островах, — сказал Траут. Через неделю водитель рассказал своей жене, что на Бермудских островах зеркала зовут «лужицами». Жена рассказывала об этом всем своим знакомым.
Когда Траут с водителем возвращались к грузовику, Траут впервые как следует, целиком рассмотрел это средство передвижения издали. На боковине грузовика огромными оранжевыми буквами, в восемь футов высотой, было написано название. Вот оно:
Траут подумал: интересно, что при виде этой надписи подумает ребенок, который только что научился читать. Ребенок решит, что это — очень важная надпись, раз кто-то так расстарался, что написал ее этакими огромными буквами.
И тут Килгор Траут, как будто и он был ребенком, прочел вслух надпись и на другом грузовике. Надпись была такая:
Глава одиннадцатая
Двейн Гувер проспал в новой гостинице «Отдых туриста» до десяти часов утра. Он прекрасно отдохнул. Он заказал Завтрак Номер Пять — при гостинице был отличный ресторан, который назывался «Ату его!». Прошлым вечером все гардины были задернуты. Теперь их раздвинули во всю ширь. И солнечный свет хлынул внутрь.
За соседним столом, в таком же одиночестве, сидел Сиприан Уквенде, нигериец из племени индаро. Он просматривал разнесенные по рубрикам объявления в одной из газет Мидлэнд-Сити «Горнист-обозреватель». Ему нужно было жилье подешевле. Пока он осваивался, главная окружная больница в Мидлэнд-Сити оплачивала его счета в гостинице, но в последнее время там что-то забеспокоились.
Ему нужна была еще и женщина или, скорее, целый гарем — пусть бы они ублажали своего повелителя. Его так и распирали страсти и гормоны. И он тосковал по своим родичам-индаро. Там, на родине, он мог перечислить поименно шестьсот родичей.
Лицо Уквенде было совершенно бесстрастно, когда он заказывал Завтрак Номер Три с тостами из пшеничного хлеба. Но под этой маской таился молодой парень, которого поедом ела тоска по дому, и к тому же он почти дошел до ручки от распаленной похоти.
Двейн Гувер сидел на расстоянии всего шести футов от Уквенде, уставившись в окно на забитую машинами и залитую солнцем автостраду. Он сознавал, где находится. Вот знакомый кювет, отделяющий стоянку при гостинице от автострады, — бетонный желоб, по которому инженеры пустили Сахарную речку. За ним — знакомый барьер из упругой стали, чтобы грузовые и легковые машины не сваливались в Сахарную речку. За ним проходили три знакомые полосы, по которым движение шло на запад, и дальше — знакомая разделительная полоса, поросшая травой. После нее шли три знакомые полосы на восток и потом — снова знакомый заградительный барьер из стали. Дальше был знакомый аэропорт имени покойного Вилла Фэйрчайлда, а еще дальше за ним — знакомые поля и луга.
Да, за окном все было плоским донельзя — плоский город, плоские пригороды, плоский округ. Когда Двейн был еще малышом, он думал, что почти все люди живут на плоской земле без единого деревца. Он воображал, что океаны, и горы, и леса сохранились только в заповедниках и национальных парках. В третьем классе маленький Двейн нацарапал сочинение, где доказывал, что необходимо создать национальный парк в излучине Сахарной речки — единственного сколько-нибудь заметного «водохранилища» в восьми милях от Мидлэнд-Сити.
И Двейн произнес название этой знакомой речки про себя, чтобы никто не слышал: «Сахарная речка».
Теперь Сахарная речка, у той излучины, где, по мнению маленького Двейна, следовало разбить национальный парк, была всего в два дюйма глубиной и пятьдесят ярдов шириной. А вместо национального парка там устроили Мемориальный центр искусств имени Милдред Бэрри. Он был очень красивый.
Двейн нащупал свой лацкан, а на нем — значок. Он отколол его, потому что совершенно не помнил, что там написано. Вот что было написано на этом значке:
Время от времени Сахарная речка разливалась. Двейн помнил, как это бывало. На такой плоской местности вода, разливаясь, представляла удивительно красивое зрелище. Сахарная речка бесшумно выходила из берегов и расстилалась широкой гладью, в которой без всякого риска могли плескаться дети.
По этой зеркальной глади местные жители сразу замечали, что живут в долине. Они считали себя «горцами», так как жили на склонах холма, который повышался на целый дюйм с каждой милей, отделяющей город от Сахарной речки.