Светлана Волкославская - Повесть одной жизни
О прошлом этой женщины нелегко было говорить. Инна Константиновна была редкой представительницей слабого пола, не мечтающей облегчить душу с помощью откровенности. Она просто пришла к нам с мамой и стала жить нашей жизнью, нашей бедой, будто не было у нее своего, не менее тяжкого, горя. Очевидно, носила она в себе какую-то тайную боль. Как-то раз мне в руки попал забытый на крышке пианино платиновый медальончик с цепочкой. Он был выпуклый, явно полый внутри, и меня заинтересовало его устройство. Я случайно на что-то нажала, медальончик раскрылся, и на обеих его половинках я увидела фотографии: Наташину, уже хорошо мне знакомую, и другую — молодого человека такой вызывающей и в то же время интеллигентной мужской красоты, что пораженная, я сразу же захлопнула медальончик. Я боялась таких лиц. Я вообще терялась перед мужчинами такого рода, и надо сказать, не так уж много их в своей жизни видела. Но сходство таинственного мужского портрета с Наташиным было очевидным. Такой же твердый, чуть исподлобья, взгляд, такие же крупные, красиво прорисованные губы. Кем был для нее этот человек и куда исчез?
Да, мы мало что знали об Инне Константиновне, но это только потому, что она так хотела. Хотя, как мне кажется, маму все это не очень интересовало. Она восприняла новость об отъезде подруги почти с обидой. «Чего ездить в такую даль, — слышалось ее недовольное бурчание. — Сорвалась, как девочка. Будто брат никого нанять не мог в няньки. Поди, есть денежки-то».
Действительно, брат Инны Константиновны был зажиточным военным и мог найти своему ребенку няню. Но при этом для Инны Константиновны он был просто младшим братом, и она его любила. Мама этого во внимание не принимала.
Дома мне сразу бросилось в глаза, что она лежит на кровати с мокрым полотенцем на голове и в очках, что само по себе было признаком неординарности ситуации. Я имею в виду очки, а не полотенце, потому что всякого рода компрессы она практиковала постоянно, а очки надевала исключительно для чтения. Читать мама не любила, предпочитая при необходимости пользоваться моими услугами. Но на этот раз в руках у нее было какое-то письмо, и, видимо, ей не терпелось ознакомиться с его содержанием, раз, не дождавшись меня, она вооружилась очками.
Как только я вошла, то сразу получила приказание сесть возле кровати и читать письмо вслух. На мой вопрос, от кого письмо, она ответила: «От Марии Игнатьевны! — и с недовольным видом добавила: — Ну и почерк! Полчаса разбираю две строчки».
О Марии Игнатьевне мне только и было известно, что эта рыхлая женщина с шумным нездоровым дыханием, частенько бывавшая у нас вместе с другими хористками, была матерью какого-то высокообразованного сына, личная жизнь которого не ладилась.
— Читай, — нетерпеливо сказала мама, и я принялась разбирать действительно ужасный почерк ее корреспондентки:
«Так вот, дорогая Анна Ивановна, рассудите сами, Феодора на меня напала за Галю, будто это я сплетни навела, сумку у меня вырвала, платок с головы сдернула, у нее потом Петя отобрал (Петей, насколько я знала, звали нового регента любительского хора, сменившего совсем уж одряхлевшую Фоминичну). Петя вообще ей сказал: „Еще будешь нападать на Марию Игнатьевну, выгоню из хора, как собаку“. Она ведь уже еле на хоры лезет — жирна так! А все ходит ругаться. Вот ведь, старая женщина, уже пора на покаяние, а она что творит. Вот потому я вам не звонила и не писала, а то думаю, наговорит вам на меня эта врунья, Господь ей судья. Поздравляю вас с праздником Рождества Христова.
Ты слышишь райские напевы,То в небе ангелы поютРодился Божий Сын от ДевыЕму хвалу все воздают.О, встрепенись душа больная,Скорей в надежду облекись,Твой Бог принес тебе из раяБальзам — к Нему теперь стремись».
Я готова была и дальше добросовестно разбирать послание Марии Игнатьевны, но мама, равнодушная к поэзии, перебила меня: «Много там еще?»
— Куплетов шесть, — прикинула я.
— Хватит, — решила она и, подумав, добавила, — подай-ка телефон.
Из своей комнаты я слышала, как она властным голосом говорила с Петей, запрещая кому-то появляться в хоре, но вникать в это мне не хотелось. В конце концов я была рада тому, что мама нашла приложение своим душевным силам и больше не плачет по ночам.
* * *Тихий стук в окно теплым майским вечером три года спустя, открыл новую, совершенно неожиданную страницу моей жизни. Стучала наша знакомая по церкви, пришедшая передать мне приглашение в ближайшую среду посетить дом отца Николая Волокославского. Это приглашение вызвало во мне одновременно радость и недоумение.
Радость потому, что после отъезда Владыки я очень дорожила всякой возможностью разговора с теми из священников, которые могли оказать мне какую-то духовную поддержку. К сожалению, таковых было очень мало, и общение со многими просто разочаровывало. Некоторые вели себя так, будто вообще ни во что не верили, с прихожанами были высокомерны, исповедывали по пять-шесть человек одновременно и не заботились о том, чтобы своим отношением к людям и материальным благам являть пример бескорыстной христианской жизни.
Двадцатый год я назвала бы самым мрачным в своей юности. Изредка приходили коротенькие письма от митрополита Гурия, но этого было так мало!
Я зачастила в Тихвинский монастырь, где служил симпатичный мне отец Сергий. Однажды в разговоре с ним я намекнула, что завидую всем, кто имел возможность получить образование в Духовной Академии. «А я завидую неграмотной, но чистосердечной душе, которая, придя в храм, искренне помолится и получит от Бога утешение, — ответил отец Сергий. — А чем больше человек знает, тем для него больше непонятного». Через полгода он был переведен в Москву, где стал епископом Можайским.
В церкви без людей, подобных Сергию и митрополиту Гурию, мне было очень нелегко. С молодежью церковной я не дружила: из тех единиц, которые посещали Троицкий собор, одни отталкивали меня своим фанатизмом, другие — полнейшей светскостью. Первые навязчиво следили за каждым твоим шагом, во всем замечали просчеты, а чрезмерная легкость в мыслях вторых наводила скуку. Что уж говорить о тех, которые и вовсе производили впечатление душевнобольных! Я не умела общаться со всеми этими людьми.
Старшее поколение, в частности, женщины, постоянно находившиеся при церкви, тоже вызывали во мне смешанные чувства. Мне казалось, что человек, впервые переступающий порог храма, видит в них неких экспертов воцерковленной жизни. И этот человек, наверное, надеется найти здесь духовную чуткость, внимание. А его толкают локтем в бок и говорят: «Ты чего к алтарю спиной повернулся?» Или: «Что глазеешь по сторонам, ты же не в музее!» Если же он пришел справить какую-то требу, то ему еще предстоит выдержать радение этих благочестивых стариц за батюшкин карман. «Заказать панихиду? Это стоит столько-то. Но ведь надо еще и батюшке дать! Вы сколько батюшке дадите? Двадцать пять рублей? О, это мало, мало». Когда мне приходилось быть невольной свидетельницей таких сцен, я всегда внутренне съеживалась от стыда.
Об отце Николае Волокославском говорили много доброго, но лично мы практически не были знакомы — вскоре после моего появления в архиерейском хоре Троицкого собора, где он некоторое время был настоятелем, его вдруг отстранили от служения будто бы потому, что в одной из своих воскресных проповедей он сказал нечто идеологически невыдержанное, то есть заставляющее людей думать, что Бог действительно есть. Как бы там ни было, пять лет ему служить вообще не разрешалось, а потом он был милостиво пожалован скромным приходом в селе Подгороднее. За это время многие о нем забыли. Я видела иногда в соборе его матушку, Анну Михайловну, сильно поседевшую и сгорбившуюся, и всегда смущалась, встречая ее благожелательный близорукий взгляд. Так смущаешься, когда видишь людей, которым сочувствуешь, но ничем не можешь помочь.
Вернувшись в день предстоящего визита с работы, я чуть ли не с порога поспешила в ванную, где энергично занялась нелегким делом мытья своих длинных и ощутимо тяжелых кос. (Я почитала волосы единственной примечательной чертой облика Нины Крючковой и тщательно за ними ухаживала). Настроение у меня было почти праздничное. Покончив с волосами, я дольше обычного выбирала платье и, пожалуй, впервые за долгие годы вслух посетовала на то, что мне нечего надеть. Лучшая выходная блузка кремового цвета казалась такой унылой, а сшитая мамой на мое шестнадцатилетие сатиновая юбка — чересчур поношенной. Вместо традиционных кос, создававших мне вечно школярский вид, я взялась соорудить прическу в стиле «Бабетта», но обнаружила, что для этого дела мне не хватает умения и шпилек. Мама, хоть и давно обрезавшая волосы, по моей просьбе все-таки неохотно порылась в своих жестяных коробочках (она никогда ничего не выбрасывала) и подала мне несколько шпилек, пару гнутых заколок и зажимов. Как всегда, она не высказала своего мнения, но посмотрела неодобрительно.