Владимир Максимов - Семь дней творения
XXII. Сон о бомбежке
Черная ночь разверзлась перед Марией. Ночь, заполненная ровным однообразным гулом. Там, за пределом лобового стекла простиралась звездная бездна, в глубине которой зыбко маячило расплывчатое сияние Млечного Пути. Под рукой Марии светились приборы, чутко отмечая скорость и маршрут полета. Краем глаза она наблюдала сидящего рядом с ней за штурвалом Жору. Сквозь плексиглас гермошлема напряженное лицо Жгенти было неузнаваемо. Веселая синева его глаз сгустилась почти до чернильной гремучести, высокий лоб рассекла резкая черта торжественной печали, веснушчатые скулы медально заледенели. Самолет, раздвигая темь, устремлялся к выплывающему из ночи морю огней внизу, и в предчувствии неизбежного Мария напряглась и отрешенно похолодела. Скоро, скоро, всего через несколько минут кто-нибудь из них она или Жгенти — должны будут нажать крохотный красный клавиш над приборной доской. Крохотный красный клавиш, от которого зависела сейчас жизнь и смерть плывущего им навстречу города. Там, внизу еще ничто не предвещало беды. По расцвеченным рекламой улицам шумно кружился людской водоворот, вдоль магистралей, обгоняя друг друга, мчались автомобили, за ярко освещенными окнами мельтешили танцующие тени. Город жил, пульсировал извечными страстями земли. Город любил и ненавидел, смеялся и плакал, рыгал от сытости и умирал с голоду, принимал новорожденных и хоронил мертвецов, нищенствовал, кутил, питал надежды и отчаивался. Смежив веки, Мария представляла себе, как в это самое мгновение мать склоняется у изголовья ребенка, в горячечном забытьи стонут возлюбленные, беззаботно разыгрывают зрелище лицедеи. И ощущение своей власти над всем этим наполняло ее гулкой и сладострастной жутью. В ней не было места жалости, она ненавидела и презирала их всех, живых и мертвых, старых и молодых, бессребреников и злодеев. Сейчас Марии с отчетливой остротой припоминалась каждая обида, нанесенная ей в ее несложившейся жизни. Она не имела возможности выбирать. За тлевшие в ней беды и горести должны будут ответить все разом, и ей нет дела до невиновных, потому что всякий из них мог оказаться на месте ее врагов и оскорбителей. Плевать Марии было на то, какой Туманян или Иванов, или Сидоров растлевал сейчас пьяную школьницу, сколько солдафонов выстраивалось в очередь к заезжей чувихе и чей нелюбимый муж валялся в ногах у жены, моля о снисхождении и ласке. Пускай они исчезнут, испепелятся все, заплатив за свои и чужие вины, тем более, что смерть их будет мгновенной и легкой, у них не найдется времени даже подумать о ней — этой смерти, превращаясь в тень, в прах, в ничто. Словно угадывая состояние Марии, Жгенти, не оборачиваясь в ее сторону, безмолвно спрашивает: — Ты готова? — Да. — Ты не пожалеешь? — Нет, никогда. — Они тоже хотят жить. — Они не имеют права жить. — По-твоему, они все виноваты? — Все. — И дети? — Из них вырастут такие же скоты. — Тебя так обидели? — Теперь это не имеет значения. — Но ты не забыла об этом? — Забыла, но помню. — Когда ты нажмешь, возврата не будет. — Я не хочу возврата. — На земле нас останется двое. — Мне этого достаточно, чтобы ни о чем не жалеть. — Ты любишь меня? — Выбора мне не дано. — Может быть, вернемся? — Нет. Никогда. — Еще не поздно. — Лучше умереть. — Я сказал. — Я слышала. — Выхожу на цель… Марии перехватило дыхание. Холод окружающей ночи заполнил ее. Казалось, она уже не существует сама по себе и звезды проходят сквозь нее, не встречая сопротивления. Ею овладело чувство полной отстраненности от всего, что происходило сейчас там, внизу, на земле. Дарованным изнутри зрением она видела в эту минуту золотоволосую, похожую на себя девочку, которая, жмурясь от солнца, босиком шлепала по пыльной дороге среди августовского сада, покорно расступавшегося перед нею. Девочка шла, еще не зная, что ждет ее впереди. Девочке думалось, будто мир предназначен только для нее и только ей светит солнце и поют птицы. Но ее будущее было открыто Марии. Не существовало на свете такого падения и позора, которого ей бы не пришлось пережить. Они — ее насильники и убийцы — всласть наиграются ею, поправ в ней самое святое и сокровенное. Какими слезами придется ей плакать, вымаливая пощады у очередного негодяя! Сколько раз жизнь покажется ей бессмысленной и нестерпимой! Как дорого заплатит она за каждый миг радости и умиротворения! Так пусть же девочка исчезнет с лица земли, еще не испытав ничего этого, на пыльном проселке, посреди августовского сада и вместе с ним. Лучшее, что Мария может подарить ей сейчас, это — смерть в минуту безмятежности и покоя, когда мир кажется созданным тобой и для тебя. Лицо Жгенти в гермошлеме с каждым мгновением все более мертвело и заострялось: — Еще есть время. — Об этом не может быть и речи. — Подумай. — Не хочу. — Мне жаль тебя. — Думай только о себе. — Ты чудовище. — Не страшнее других. — Приготовиться! — Я жду. — Пуск!.. Красный клавиш под рукой Марии послушно поддался, и в ту же секунду она услышала резкий, разрывающий уши свист. Затем огни внизу слились в сплошное светящееся облако. Клубясь и разрастаясь, облако поползло вверх и сдавленный грохот сопровождал это его лавообразное вознесение. Машина, уходя от опасности, стремительно набирала высоту. Озаренная взрывом, ночь за бортом снова наливалась аспидной тьмою. Молчание становилось мучительным и Мария первой не выдержала этого испытания: — Ты думаешь, они успели подумать? — О чем? — О смерти. — Нет, едва ли. — Значит, они исчезли, не страдая? — Да. — Кто-нибудь мог остаться в живых? — Ты боишься свидетелей? — Нет, соседей. — Соседей не будет, эта штука была рассчитана безошибочно, теперь нас на земле только двое. Понимаешь, только двое: ты и я. — Мне больше ничего не надо. — А Борис? — Он сам выбрал свою участь. — Но ведь ты не любишь меня. — Теперь это зависит от нас обоих. — Но если не получится, мы возненавидим друг друга! — Тогда нам придется тоже исчезнуть. Каждый заслуживает своей судьбы и едва ли стоит оттягивать неизбежное, если жизнь становится обузой. — Мария!.. — Иди сюда… — Мне страшно. — Я с тобой. — Жизнь моя… Лицо Жгенти придвинулось к ней настолько близко, что, казалось, она видела в его глазах свое отражение. Горячая волна благодарной неясности захлестнула ее. Руки Марии парили над ним, освобождая его от громоздких одежд и ремней. Потом она в полузабытьи подалась к нему, силясь утонуть, расплавиться в нем без следа и остатка. Черная ночь гудела вокруг них, бездна внизу клубилась тленом и опустошением и даль впереди не сулила им ничего, кроме тоски и одиночества. Но восторг торжествующего объятия, стер внутри них грань между жизнью и смертью, тьмою и светом, памятью и забвением. Жизнь под опустошенным небом снова начинала свой круговорот… — Скажи мне что-нибудь. — Голос у Жоры западал и срывался. — Ты слышишь меня, Мария? — Как сквозь сон… — Скажи мне что-нибудь! — Зачем?.. — Я люблю тебя, Мария. — Тебе так кажется… Сейчас. — Я никого еще не любил… Только тебя. — Это пройдет… Все пройдет… — Нет, нет! Никогда! — Если бы это случилось немного раньше! — Еще не поздно, Мария, еще не поздно. — Я постараюсь, Георгий. — Как я благодарен тебе, Мария! — За что? — За то, что ты есть. И — со мной. — Теперь это до конца. — У нас не будет конца. — Рано или поздно… — Не думай об этом, не думай! — Кажется, я… — Мария… Сначала она почувствовала головокружение, затем легкий толчок под сердцем и, наконец, ночь распалась перед ней, обнажив у горизонта высвеченную солнцем полоску сожженной земли. Там, внизу не осталось даже руин. Изборожденная взрывом пустыня стелилась вокруг насколько хватал глаз. Космы множества смерчей возносились над сквозным, не защищенным ничем простором. Мир встречал свой очередной восход молчанием и безлюдьем. Жуть звериного одиночестве обрушилась в душу Марии, исторгнув из нее тягостный и уже нечеловеческий крик…
XXIII
Когда Мария очнулась, у костра творилось что-то неописуемое. Транзисторная какофония разламывала лесную тишь. Все вокруг костра смешалось в пароксизме бешеной пляски. Мелькающие в огненных бликах сомнамбулические лица казались ей тронутыми серой паутиной масками. Маска Фимы и маска молоденькой проводницы, маска полосатого франта и маска кинодивы, маски — армянского священника, русофила с жеваным лицом, актера, дамы в брючной паре, обремененного тревогой о неофашизме кабанчика. Левы и даже грузина в заношенной водолазке. Капризный ритм укачивал их, доводя до изнеможения и бреда. — Я — женщина! — голосил полосатый, перепрыгивая через пламя. — Я хочу забеременеть! — О, возьми меня, черноголовенький! — несся следом за водолазкой брючный костюм. — Старые персы — моя страсть! — Кровь за кровь, — взвивался над головами кабанчик, — Штрауса в Шпандау! — У любви, как у пташки, крылья. — Актриса, наконец-то, оказалась в родной стихии. — Сольемся в экстазе! — Боже, царя храни, — плакала славянская душа горючими слезами, — долгая лета, долгая лета. — Не так страшен чёрт, — самозабвенно заголялся служитель культа, — как его малюют. Один только Лева Балыкин и здесь не терял присутствия духа, уверенно выруливая к кинодиве: — Однова живем, маруся! Я парень еще по ефтим делам годный. Не хотица ль вам пройтица? — Зачем тебя я, миленький, узнала? — вела свою тему молоденькая проводница. — Ты постепенно выпил мою кровь. — Не могу больше! — жалобно вздыхал Фима, выписывая замысловатые кренделя. — Умер-шмумер, лишь бы был здоров… Музыка прекратилась так же внезапно, как и возникла. Мешанина лиц около огня, сразу же остановясь и сникнув, стала лениво растекаться по своим местам. Они двигались так вяло и потерянно, словно жизнь в них только и держалась недавним движением и ритмом. Казалось, уже ничто не в состоянии избавить их от этого оцепенения. Но тут, будто сотканная из тьмы и шелеста листьев, в круг вплыла похожая на колыбельную песня: «Кавалергарды и кирасиры, как вы прекрасны, как вы красивы! Как вы лежите дружной семьей, крепко обнявшись с вашей землей…» Ночь выделила перед Марией знакомые черты с печалью недоумения в желудевых глазах, и сердце ее благодарно затихло и озадачилось: «Где ты был до сих пор?» Взгляды их мгновенно скрестились и она услышала его безмолвный ответ: «Здесь». «Почему все так? — чуть не закричала она. — Зачем?» «Они дети, повеяло от него. — Больные дети, их надо жалеть, поверь, они достойны жалости». «Я тоже?» «И ты, и я, и все остальные, одни больше, другие меньше». «Когда же спасение?» «Не знаю, — опустил он глаза, — не знаю, но нельзя терять надежды, иначе жизнь бессмысленна». Костер медленно угасал. Устало согбенные фигуры вокруг него таяли, сливаясь с непроглядной стеною леса. Только глаза, множество глаз фосфоресцирующе светились в темноте, с покорной мольбой обращенные к затухающему огню. В них — эти глазах — Мария, словно в зеркале, увидела себя, свое детство, свои мечты о счастье и безмятежности, и горячая волна нежности и снисхождения к ним всем, без различия, прилила к ее сердцу. «Господи, — тихо заплакала она, — они ведь и вправду дети, больные дети, что же с них взять сейчас? Когда к ним придет здоровье и возраст, они поймут, они все поймут и станут счастливее». Именно в это мгновение Мария почувствовала, что там, внутри у нее зародилось и пошло в рост новое человеческое существо, и обновляющее сознание своего материнства обернулось в ней благодарным вздохом: — Боже мой!.. — О чем ты плачешь, Мария? — Обо всем… Обо всех… — Тебе плохо? — Нет. Мне никогда не было так хорошо. — Ты меня любишь, Мария? — И тебя… И то, что во мне… И всех…