Эрвин Штритматтер - Лавка
Уверенность моей матери приносит свои плоды. Прежде чем год подошел к концу, в хмуром месяце ноябре, в том месяце, когда обычно происходят революции, инфляция остановлена. Никто не может толком сказать, как они у себя в Берлине это устроили. Шахтеры, каждый с бутылкой пива в руке, спорят, каждый убежден, что именно ему известно, кто свернул голову инфляции. Каретник Шеставича утверждает:
— Его императоршкое величештво ее оштановил. А голландцы, яшное дело, ему подшобили. Это наш император вернул нам наши штарые денежки.
В тот момент, когда протрубили отбой инфляции, восьмифунтовый хлеб стоит биллион марок. Раздают новые денежные знаки: бумажку в один биллион можно обменять на одну рентную марку. Шахтер снова может теперь унести домой недельную получку в традиционном темно-желтом конверте из бумаги, второй рюкзак ему больше не нужен.
Если в том же одна тысяча девятьсот двадцать третьем году в нашей стране и совершается еще что-нибудь значительное, к нам, в Босдом, к нам, в степь, к нам, в Малую республику самоснабженцев, что разместилась у черта на рогах, доходят лишь кляповинки (пустяковинки).
Возможно, председатель местного отделения социал-демократической партии Эрих Шинко, а с ним еще несколько рьяных социал-демократов знают, что происходит в Берлине и в других местах, возможно, они сознательно поддерживают всеобщую забастовку, направленную на свержение правителя, которого зовут Куно, возможно, они с болью душевной наблюдают за восстанием рабочих в Гамбурге, возможно, они наслышаны о подробностях Гитлеро-Людендорфского путча в Мюнхене, но свои тревоги, если это и вызывает у них тревогу, они держат про себя и не демонстрируют односельчанам.
Шахтеры несколько дней не ходят на работу. Наконец-то у них есть время позаботиться о собственных детях, они сгибают для детей луки, вырезают вертушки с трещоткой, водружают эти колеса на шесты перед домами, короче, для нас, детей, всеобщая забастовка имеет свои выгоды.
В Модном журнале Фобаха напечатан портрет, на портрете человек с овечьим взглядом, у него мешки под глазами и зоб. Мне этот человек несимпатичен. Я, конечно, не знаю, что он натворил, но меня ничуть не удивляет, что и отец и прочие социал-демократы его недолюбливают, этого Людендорфа, этого мужа некоей псевдофилософки.
Нашу семейную жизнь то тише, то громче пронизывает вопрос: «Где бы это взять денег на разживу?» Пора костюмированных балов еще не приспела.
— Мертвый капитал, эти твои костюмы для ряженых, и боле ничего, — бурчит отец, а выражение мертвый капитал он подцепил у очередного коммивояжера.
Какое-то время отец завидует шахтерам и стеклодувам: ходят себе на работу, а как настанет пятница, получают жалованье в устойчивой рентной марке. Все напрямую, короткий путь между трудом и оплатой труда. Когда-то и мои родители знавали такое — отец в бытность свою чернорабочим и подручным у пекаря, мать — в бытность свою фабричной работницей и портнихой. Теперь же они сперва вкладывают свой труд в коммерческое предприятие, чтобы потом, окольными путями, получить вознаграждение побольше — это им кажется, что побольше.
«Тебе бы хлеб пекти, а тебе из старья перешивать, вот и будете всегда людям надобны и на карачках ни перед кем ползать не станете». Вспоминают ли мои родители это пророчество бабы Майки? Не знаю, как они, но я его помню. Баба Майка живет в ложбине, люди ее, почитай, и не видят, зато она видит всех.
Мой дедушка убил больше двадцати лет жизни, чтобы сколотить капиталец. Теперь ему, похоже, придется жить воспоминаниями про этот капиталец.
— Эх, кабы раньше знать! — вздыхает дедушка.
Интересно, а что бы он сделал, «кабы знал раньше»? И дедушка посвящает меня: надо было вовремя снять все деньги со счета, энергичнее выбить из отца с матерью деньги, которые они ему задолжали, и на всю сумму закупить сукон и прочих материй, женских фартуков, мужских брюк и набить доверху кладовую. Вот и было бы у него теперь в руках нечто надежное, и была бы возможность завести новое дело, а на всех протчих поплевывать. Желая избавиться от мук полного безденежья, дедушка требует, чтобы мой отец вернул, на дедушкин взгляд, вполне для него посильную часть долга в рентных марках. Но отец уже давно перетолковал обо всем со своим коммивояжером: «Когда давали, не брал, теперь пусть на себя пеняет!»
И тут мой дедушка идет к Бубнерке в трактир, на моей памяти он первый раз пошел к Бубнерке.
— А ну налей мне, — говорит он, хотя и знает, что не при деньгах.
Что же ему поднести? Пиво, водку, ликер или шипучку?
Дедушка дважды требует водку и дважды пиво, опрокидывает все это единым махом и, заприметив за соседним столом Пауле Якобица, молодого шахтера, вступает с ним в торговые переговоры. У шахтеров есть рентные марки. Рентные бумажки теперь в цене не хуже золота. Дедушка предлагает Паулько свой маленький компас, который много лет висит у него на часовой цепочке.
— Возьми-кось, — настаивает дедушка, — с таким компасом ты под землей никогда блукать не будешь.
Паулько Якубиц откупает у него компас. Дедушка снова выпивает, после чего предлагает Паулько мундштук с дырочкой, в которую можно увидеть Париж, а в ем вавилонскую башню. Паулько откупает и мундштук, дедушка пропивает рентные и пропивает простые и говорит, что намерен упиться вусмерть, потому как рыжий зятек обобрал его до нитки и пустил по миру. С шумом движется дедушка по селу, а дети бегут за ним следом. «Старый Кулька напился!» Сенсация для нашего села. Я ищу, куда бы спрятаться, я не могу смотреть, как они глумятся над моим пьяным дедушкой.
И опять разгорается семейный скандал. Брань и упреки с обеих сторон. Отец снова переводит деда с бабкой на самоснабжение. Бабусенька с большой черной сумкой снова входит в магазин через боковую дверь, толкает палочкой дверной колокольчик и стоит, опустив голову, пока не выхожу я. При виде бабусеньки я тотчас начинаю реветь. И вместо меня выходит мать.
Дедушка продолжает надеяться, что еще не все потеряно. Ходит слух, будто повысят номинал старых закладных. Правда, идея эта носится покамест над водами, но дедушке не остается ничего другого, как хвататься за нее.
Итак, бабусеньку обслуживает мать. Она не скаредничает, она взвешивает с походцем, а когда отпускает мармелад, шлепает сверху еще шматок, хотя чашка весов и без того пошла вниз.
— В счет пручентов, — говорит Полторусенька. Мать не отвечает ни да, ни нет. Такова посильная помощь родителям с ее стороны. Должны же они как-то жить.
За едой дедушка поглощает не маргарин, не мармелад и не хлеб, он поглощает проценты:
— Живу прям что твой вальдшнеп, вальдшнеп, он тоже зимой уткнется клювом в задницу да и ест собственный жир.
Теперь дедушка голосует за коммунистов, в чем признается мне под большим секретом. Коммунисты, как он полагает, кабы ихняя воля, поделили бы весь капитал и все, что ни есть ценного в стране, по справедливости. Тогда и он смог бы вернуть свои кровные.
Как-то раз сквозь глазок в двери отец обнаруживает, что бабусенька-полторусенька ничего не платит за покупку. Он яростно распахивает дверь и орет: «Баста!»
Моя мать не отвечает. Для дедушки это знак, что она разделяет мнение отца. Он и без того возмущен, как это она могла сойтись с отцом после скандала из-за Ханки. Дедушка снова запрягает в свою колесницу всех чертей. «Он, значица, сказал „баста“, ваш рыжий Хендрик, — говорит мне дедушка наверху, в своей каморке, — коли так, я им тоже скажу „баста“! Я их всех упеку за решетку, вместе с доктором Криком, потому как они угробили двух детей, своих родных детей они угробили!»
Я с диким ревом бегу прочь из дому, как в тот раз, когда отец опрокинул стол, за которым мы обедали, как в тот раз, когда мать умерла на довольно долгий срок. Я кричу и плачу и не могу перестать. Люди спрашивают меня, заговаривают со мной, я не отвечаю, я бегу в поле, бегу, бегу, пока не подкашиваются ноги, и меня охватывает желание упасть на затверделую от мороза землю и заснуть. Но тут мне припоминается рассказ про алкоголь из нашей хрестоматии. С чего бы это? Разве сам я пил айкоголь? Нет, пить не пил, но однажды я пригубил рюмку котбусской очищенной и обжег себе язык и горло. А теперь у меня жжет в сердце. И я плетусь к дому бабы Майки, что лежит в полевой ложбинке.
— Хлопче, да что же это с тобой попритчилось! — таким восклицанием встречает меня баба Майка.
Я не рассказываю ей, что со мной попритчилось. Ведь дедушка только грозился донести на моих родителей, но пока еще не донес, а если про это узнает баба Майка, может, она пойдет доносить вместо дедушки. В том, что мои родители — детоубийцы, я ни минуты не сомневаюсь. Так сказал дедушка. А дедушка для меня все равно как бог. Я еще не догадываюсь, что передо мной не бог, а идол, с которого мало-помалу осыпается позолота.