Владимир Маканин - Андеграунд, или Герой нашего времени
Общажник, страж, и нюх уникальный на кв метры, мог бы наводом промышлять, а вот чистого полотенца брату в шкафу не отыскал!.. Но замер. У Конобеевых и с бельем скромно, не ах. Чутко повел ноздрями. И говорю: «Веня. Минутку!.. Захватим-ка с собой кое-что», — и прямиком иду к шкафу. Чужой шкаф, что там ни говори. Как ясновидящий вытаскиваю ему большое махровое и как раз белое полотенце, прямо из-под горы простыней (тоже белых, вот что мешало). Белое под белым нашел.
Идем не спеша.
— Какой долгий коридор, — вздыхает Веня, уже устал.
Смеюсь:
— Но не длинней, чем жизнь, а, Веня?!
Не отвечает, а коридор повернул и, спрямляясь, опять рванул вперед, мы идем теперь в квартиру Соболевых (идем мыться). 55 и 52, мы идем вместе, и коридоры безусловно не длиннее, чем жизнь. Коридоры сходятся, а, Веня? — Веня только пожимает плечами, устал. (Интеллект не включается.) Зато ему явно нравится идти из моей квартиры опять в мою. Разбросанность жилых кв метров по этажам он понимает как своеобразный вид моего, наконец-то, признания в мире, род богатства. Ах, красота! — охает (ахает) Венедикт Петрович — и это мы уже у Соболевых.
И у них Веня прежде всего отмечает домашние добротные кресла. Венедикта Петровича тянет не просто поваляться в кресельных подушках, а чтоб еще и торшер высокий — за спиной, карманное солнце — и чтоб мягко оттуда ему светил, грел. Почувствовать (прочувствовать) через мягкий свет домашнее бытие. Да, говорю — квартира, тоже мой дом... располагайся, Венедикт. В кресло и полистай книжонку. Какую захочешь и полистай, пока я сварю поесть.
Но он замер у полки, книги!.. Книги и краски суперобложек, Венедикт Петрович не в силах протянуть руку, переплеты рябят ему в глаза золотом тиснения. (Он не читает, говорил мне его лечащий — он листает, но не прочитывает.) Что ж: самое время мне на кухню. Еще одно ах: ах, какая плита у Соболевых! Врубить газ. Открыть воду...
— Я сготовлю поесть, Веня.
Молчит.
— Веня. Ты можешь взять, потрогать книги — слышишь?
Молчит. Перед тем, как на весь день отдать мне брата, лечащий врач и с ним вместе Холин-Волин (стоял рядом) объясняли родственнику (мне) как и что, вплоть до подробностей. «Ремиссии как таковой сейчас нет. Венедикт Петрович временами горько плачет...» — «Понимаю», — кивал я. В запас врач дал мне одноразовый шприц и темную ампулу на серьезный случай (срыв, истерика). Дал и большую светлую таблетку на случай более легкий: на случай слез и угрюмого упрямства. Затолкнуть в рот. «Не понадобится», — уверенно пообещал я. Но Холин-Волин еще раз поостерег, Венины слезы мне будут не в радость, а врач повторил, что таблетка в облатке, не горька, можно не запивать, а после таблетки слезы высыхают как в майский ветер.— «Таблетка надежна. Но учтите: может спровоцироваться дефекация». — «Понимаю...»
Слышался (через кухонные шумы) мелкий скребущийся звук, поскреб: я подумал, что за мышьи звуки? — подумал — и скорым шагом вернулся в громадный кабинет Соболевых. Мой седой, ссутулившийся брат вжал голову в плечи, как провинившийся школьник.
— Что с тобой, Веня?
Смущен. Молчит.
— Что?.. — Но я уже догадался: он обнаружил живопись. Целая полка с альбомами! Ближе других красовался одноухий Ван-Гог, еще и подсолнухи на суперобложке. Венедикт Петрович, вероятно, захотел потрогать. Однако подсолнухи (альбом) были за стеклом, и Веня тихонько скреб стекло пальцами, ногтями, попытка прикосновения.
— Ну-ну, — сказал я. — Глупости, Веня. Не надо тебе это, Веня, зачем?..
Я обнял его за плечо и повел к окнам. (Я пытался вспомнить, где, в какой из квартир я оставил тот, немецкий альбом с двумя картинами Вени?)
— Просторно здесь, а?
— Очень! — восхитился Веня.
В этой моей квартире настолько просторно, что можно ходить взад-вперед и не чувствовать достаточно далеко отнесенных стен, ходить, не чувствуя стен, а, Веня?..
На кухне тем часом варилась картошка. Мы затеяли в шахматы. (Активный контакт.) Меж одним ходом на доске и другим я возвращался к кастрюле, пробовал, тыкал ножом, следя, чтобы картошка не переварилась (не набрала внутрь воды, водяного безвкусия — еще отец научил когда-то меня, Веню тоже). Партия закончилась вничью (я так хотел), картошка тоже была готова. Но когда, крупно порубив картофелины ножом, я приступил к луку, порубил, помаслил и — готово! — позвал Веню, он не откликнулся. Я метнулся к брату: он спал. Лежал, свернувшись в кресле, поджав ноги.
Венедикт Петрович спал, а я слонялся туда-сюда по квартире с улыбкой и с легкой озабоченностью: спит!.. Было мало столь одностороннего, сонного его счастья; что за счастье без слов? Но и будить Веню я не смел.
Он проснулся только к десяти вечера.
— Хорошо у тебя! — были первые его слова, и я, тоже в дреме, мигом скатился с соболевского дивана, встал.
Мигом же разогрел на сковородке, и вот, обретенное время, мы с Веней, два Петровича, поели домашней еды: крупные картошки с постным маслом, с луком. Поговорили. Потом телевизор. Я увлекся зрелищным историческим фильмом, а Веня смотрел в окна дома напротив.
Фильм Венедикту Петровичу был скучен, а чужие ночные окна нет.
— Поздно уже. Люди не спят. Ссорятся, — сообщал мне Веня.
И еще:
— На втором этаже танцуют, хочешь глянуть?
Телевизор Венедикт Петрович мог видеть и в больнице. С куда большим интересом он наблюдал диковинную ему живую жизнь.
— ... Мебель рассматриваю. Давно я не видел штор! Светильники. Какие разные стали теперь деревянные кровати. А диваны! Я даже пуфик видел.
— Что?
— Ну, пуфик. Стульчик без спинки, молодой парень сел на него и обувается. Шнурки завязывает.
Веня помылся. Великолепная ванная комната Соболевых, с зеркалами, с простором — Вене и полежать бы в ванне, в ласковой воде, но понежиться он уже не способен. Отвык. Все наскоро. Маечку надел. Ростом брат высок, как и я. Глаза у него — нашей мамы. Зато на правом боку характерные отцовские родинки в россыпь.
Лет восемь назад был плох, без сознания, лежал на больничной койке пластом, а я хочешь не хочешь к нему зачастил — переворачивал брата с боку на бок, от пролежней. Одной из этих родинок, крупной и заметной, на правом его боку вдруг не стало. Похоже, я ее стер, снял начисто больничной простыней и самой тяжестью переворачиваемого Вениного тела: стерлась и нет ее. И не подумаешь, что была. Только тонкий красный следок на боку, ожог не ожог. Я тогда же спросил лечащего — мол, родинку брату сорвал. Что теперь? Врач махнул рукой: «А! Пустое!..» — О таком сейчас, мол, и говорить нечего, мелочь; и правда, подумал я, что ему наши родимые пятна?
Венедикт Петрович переоделся в чистое, а я, уже готовый, сообщил ему про заключительный наш сегодня переход по коридору: спать мы идем в третью квартиру — да, тоже моя. Там, Веня, уже приготовлено. Всегда там сплю. (Каштановых. Маленькая.)
— Мы уходим, Веня.
Ухо-ооди-иим! Слышишь? — Венедикт Петрович кивнуть кивнул, но никак не мог уйти из замечательного светлого мира Соболевых. Не мог оторваться. Он даже вернулся через комнаты в кабинет. Стоял, смотрел на кресло, в котором недавно дремал. (Нам помнится, где мы сладко спали.) Подушки в креслах. Никогда, ни в жизнь не суметь моей жесткой общажной руке так разместить, так пристроить в кресле подушку (не замяв, не пригнув уголок и в то же время так восхитительно промяв у подушки талию). Вряд ли домработница, сами, разумеется, они сами! Эстет в них не умер, в Соболевых, богаты, а как доброжелательны, добры (все крупы оставили мне, бомжу), и в придачу вот ведь сколько вкуса в их коврах, в их креслах, в их подушках с талиями, удивляйся, разводи руками, с ума сойти!.. и сами с усами, и сын в Менатепе! — сказал я вдруг вслух, восхищаясь родом человеческим и смеясь.
— О ком ты? — спросил Веня.
Его опять потянуло к полке с альбомами живописи.
— Веня. Мы уходим.
Испугался: совсем уходим?.. На лице Венедикта Петровича смятение. Он никогда больше в этот прекрасный мир уже не вернется, почему? Почему люди уходят? — детский вопрос, недетский испуг.
Венедикт Петрович шагнул к книжным шкафам ближе. Подрагивающую руку он то протягивал к золотистым за стеклом переплетам, то опускал. Я слышал, в каком он волнении.
— Что? что, Веня?
Молчал.
Тогда я ткнул рукой в яркие альбомы:
— Да. Замечательная живопись! Некоторые из них, из этих альбомов твои, Веня.
Брат глянул на меня чуть удивленно. И... кивнул. Он (человек согласный) всегда мне верил: да... да...
Я достал с полки, протянул ему:
— Твой. Это ты рисовал.
Венедикт Петрович держал альбом с репродукциями, не смея глазами пробежать название. Он читает, но не прочитывает, говорил врач. (Как и все люди, ответил я лечащему врачу тогда.)
Я достал с полки еще один альбом, вынул из ряда. (В идеальном случае немцы могли разыскать и издать несколько собраний моего брата) — я вложил еще один в его дрожащие руки.