Лена Элтанг - Другие барабаны
Сегодня, например, я вспомнил тот день, когда получил Армана Марселя в конверте, заполненном стружкой. Утром я получил извещение и неохотно пошел на почту, удивляясь тому, что матери пришло в голову собрать мне посылку, последний раз она делала это, когда я был в школьном лагере летом восемьдесят девятого. И что вообще можно прислать из моей страны в Португалию — антоновку, сушеные грибы, банку моченой брусники? В конверте оказалась кукла, зашитая в полотняный мешок, платье куклы износилось в лохмотья, но улыбка была такой же дикой, а ноги — такими же кривыми. Записки в ящике не было, но я и так понял, что подарок от Габии.
Подарками я не избалован, знаешь ли.
Единственным, кто думал о подарках всерьез, был мой отец, которого я никогда не видел. От него приходили правильные вещи: теннисные ракетки, восковые мелки и даже энциклопедия в семи томах, правда, на польском языке. Однажды он прислал мне галеон «San Felipe», нарисованный на картоне, нужно было вырезать корабельные части и склеить, чтобы собрать объемную модель, но я не смог, запутался в парусах и всяких бушпритах, да и бросил.
Бабушка Йоле была прижимиста и всегда заворачивала подарки сама, так что пакетик в самодельной обертке я всегда узнавал и распечатывал последним. В нем наверняка лежало что-нибудь странное, попавшееся бабушке под руку в ее комнате. Однажды я обнаружил там грубошерстные армейские носки, дырочка на пятке была аккуратно заштопана лет сорок тому назад. На бабушку никто не обижался, она могла выкинуть и не такое. Я сам видел, как в кафе на проспекте она сгребла со столика оставленную кем-то мокрую мелочь: смахнула в подставленную лодочкой ладонь и счастливо улыбнулась.
В Крещенье льда не выпросишь, говорила няня, вот что у нас за бабушка. Когда мне исполнилось шесть лет, мы с матерью перебрались жить к Йоле, не желавшей оставаться в одиночестве в заполоненной призраками квартире. Красивый муж умер, а законный сгинул на каторге, говорила бабушка, жалобно кривя губы, а я смотрел на нее и думал, что у меня все не как у людей. Один дед затерялся в тайшетских лесах, второй рехнулся и пропал неведомо куда, отца никто толком не видел, а мать выглядит старше бабушки и пахнет марганцовкой. Ты не поверишь, Хани, но так я и думал, в шесть лет у меня была на диво светлая голова, не то, что теперь. А ocasião faz о ladrão.
Теперь я думаю, что Габия послала мне куклу в тот день — или в те дни, — когда вышла замуж за моего школьного друга, на нее это похоже. Женщины делают уйму необъяснимых вещей, смешных и страшных одновременно, полагаю, что когда они их делают, то толком даже не знают, чего хотят: рассмешить или напугать.
Ведьмы, пожелавшие убить Кухулина, проткнули его собаку рябиновыми прутьями — это страшно или смешно? Письмо, которое муж моей тетки написал перед тем, как пустить себе пулю в лоб, осталось нераспечатанным, она просто не стала его читать и засунула в томик какого-то скучного поэта, кажется, Теннисона. Это она сама мне сказала, и я поверил, хотя никакого Теннисона на кабинетных полках не оказалось. За девять лет Зоя не нашла времени прочитать записку самоубийцы — это страшно или смешно? Или никакой записки вообще не было?
Женщины бывают на удивление жестокими в своих выдумках о себе самих, такого и злейший враг не придумает. Жестокость — вообще занятная штука, это что-то вроде божественного штрих-кода, по ней видно цену и силу человека, но видно только тому, кто умеет читать код.
То же самое можно сказать о таланте.
Нет, с талантом, пожалуй, посложнее: мне представляется прожектор, вроде того, что бывает в тюремном дворе или в ночном клубе, выхватывающий случайного человека острым слепящим лучом из темноты. Некоторых сколько угодно высвечивай, они остаются темными сгущениями, равнодушно бредущими в сумерках, но есть такие, что сразу вспыхивают, запрокидывают голову и долго вертятся волчком под надрывную флейту и барабаны.
* * *Час тоски невыразимой!
Всё во мне, и я во всём.
Весь вечер думаю о том, что в этом году в Лиссабоне стало больше сумасшедших. Как будто их с рекламного вертолета рассыпали — возникают откуда-то из-за спины, хватают за плечо, кричат в преломляющем восторге: мняааа, мняааа. Старуха с площади Россиу, ковыляющая по брусчатке в красных туфлях, посылающая всем проклятья, смеющийся дядька, что бродит с отвинченным где-то огнетушителем, девица в байкерской куртке, клекочущая что-то голубям, поедая вместе с ними каштановую шелуху.
Помню, как сказал об этом Ли, а он ответил, что их всегда столько было, просто я стал на них засматриваться. Похоже, ты устал, пако, добавил он после паузы, потому что когда слишком сильно устаешь, то невольно завидуешь тем, кому весело, и уже почти согласен перейти на их сторону и отдохнуть. И с чего это мне было уставать? Я жил, как спал, а спал крепко — как в звонко-пространных сенях у царя Алкиноя. Думаю, что дело в другом: город так резко обеднел и запаршивел, что не все жители в силах с этим смириться и понемногу сходят с ума. Не все же такие безучастные тростниковые злаки, как я.
Еще я думаю о том, что выйду из тюрьмы, когда мне будет тридцать восемь.
Четыре года. При хорошем поведении и удачном раскладе я выйду через четыре года, так сказал Трута, посасывая конфетку. Ладно. Quem não tem cão саçа com gato. Кто не имеет собаки, охотится с кошкой. Когда я выйду на волю, у дома уже четыре года будет новый владелец, там все будет другое — и запахи, и портреты, и трава на крыше.
Хотел бы я знать, кому достанется мой письменный стол в эркере и деревянный монах в швейцарском гигрометре, тот, что молится на коленях, слегка надвинув капюшон на лицо, — это значит, что весь день будет накрапывать дождь. Если бы он опустил капюшон, дождь зарядил бы на весь день. Монаха жалко будет потерять.
Выхода у меня нет, придется писать Лилиенталю, попрошу его заняться вещами в том случае, если дом достанется не ему, а кому-нибудь другому. Что же мне написать: дорогой Ли, вероятно, мы увидимся года через четыре, так вот, не мог бы ты приглядеть за моей мебелью? Друг Тьягу мне верен, как горечь во рту, так я начну свое письмо. Ему понравится. Я нашел эту фразу в кортасаровском «Преследователе», которого охранник принес вчера и швырнул об стену. Это потому что я кричал, стучал в дверь кулаками и требовал книг, мне уже три дня ничего не давали.
Я принимал Ли слишком близко к сердцу, а теперь понимаю, что его беседы со мной были такими же чистыми и бесполезными, как его подошвы — с тех пор, как он почти перестал ходить пешком. Когда я заведовал в вильнюсском театре поворотным кругом, то часто смотрел спектакли из ямы — так у нас называли тайник под сценой. Подошвы актеров, которые я видел вблизи, были безупречными, если обувь была бутафорской, и грязными, если актер приходил в своих ботинках. Театральные уборщицы любили античные драмы, потому что сцена оставалась чистой даже зимой. Ясень трудно отмывается.
Другое дело пробковый пол, стоит плеснуть на него мыльной пены, и он чист. А еще лучше — каменистая тропинка на утесе Кабо да Бока, там вообще следов не бывает, идеальное было бы место для убийства, если бы не сетка для мусора. Тот, кто застрелил Лютаса, был уверен, что тело будет лететь оттуда вниз все сто с лишним метров, лететь — или катиться, переворачиваясь, — пока не упадет прямо между камнями цвета нефти, высоко выступающими из воды. Человек потеряет сознание от страха еще до того, как ударится о кипящую черную воду прибоя, и не услышит всплеска, не услышит голосов взметнувшихся птиц, ничего не услышит.
Сегодня я видел адвоката и вернулся в камеру в поганом настроении. С тех пор, как Пруэнса сунул мою тавромахию в ящик стола (смахнул не глядя, будто квитанцию из прачечной), от него не было ни слуху ни духу, и я шел в комнату для свиданий, надеясь на хорошие новости.
— Есть одна загвоздка, — удрученно сказал адвокат, — возле эшторильской галереи вас никто не видел, а охранник лепечет, что грабителей было трое или четверо. И я его понимаю.
— Но ведь я предоставил улику! И еще отпечатки пальцев, они рассыпаны по всем углам кабинета!
— Однако в вашем досье, которое мне удалось прочитать, написано, что алиби нуждается в проверке. И что участие в ограблении галереи пока не доказано.
— Меня никто не видел? Чушь! Про гусей раньше думали, что они выклевываются из ракушек, потому что никто не видел гусиных яиц. Основным доказательством служит украденная вещь, если хозяин ее признает.
— Признает, куда ему деваться. Тогда они потребуют у вас все остальное. Что станете делать?
— Скажу, что продал, а деньги проиграл. Пусть ищут другого козла отпущения.
— Сами подумайте, зачем им искать кого-то другого? У них теперь идеальный расклад: estrangeiro, литовец убил estrangeiro, литовца! Сразу ясно, что это внутренний dificuldade литовской мафии.
— Мне нравится, когда вы вспоминаете свой португальский. Дайте-ка мне лист бумаги, — я вынул украденный на допросе карандаш и стал рисовать схему. — Вот пункт первый, труп в спальне. Не представляю, как Хенриетте удалось так натурально продержаться в шавасане, пока я смотрел на нее, заливая ужас хозяйским коньяком.