Вячеслав Недошивин - Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
Огромные глаза («наглые», по словам Ахматовой), ослепительная улыбка на лице (на «истасканном лице», по словам Ахматовой), огненная прическа («волосы крашеные», по словам Ахматовой, которая видела ее почти в то же время)… Жила Лиля с мужем сначала в двухкомнатной квартире 42, на последнем этаже дворового флигеля, а после 1917 года – в том же доме, но уже в шестикомнатной квартире под номером 35. В квартире бывшего «буржуя» – реквизированной. Не квартира – апартаменты, я побывал там недавно, видел двери с витражами, сохранившиеся до сих пор.
Вообще в Петрограде Лиля и муж ее объявились, когда над юристом-коммерсантом Осипом Бриком реально навис призыв в армию: в столице же Собинов, великий тенор, обещал устроить его в автомобильную роту. Представьте, устроил! Жили сначала на Загородном (Загородный пр., 23), а потом переехали на Жуковского. Ужасно удобно: днем казарма, вечером неслыханный комфорт этого дома – телефон, лифт, ванна, богатые дамы и какие-то банкиры в приятелях. Лиля даже зеркальную стенку «завела» себе здесь для «балета». Занималась танцем под «управлением» балерины Доринской и танцовщицы Катеньки Гельцер, с которой будет дружить всю жизнь.
«Не глупы, немножко слыхали про символизм, про Фрейда, – писал о Бриках тех лет Виктор Шкловский, – едят какие-то груши невероятные, чуть ли не с гербами, чуть ли не с родословными, привязанными к черенкам плодов. Она любит вещи, серьги в виде золотых мух, у нее жемчужный жгут». А на рояле, добавим от себя, стояло игривое напоминание о службе мужа – макет автомобиля из игральных карт величиной с кубический метр. Впрочем, в карты здесь любили и играть: резались на деньги в «железку», «девятку», «тетку». Иногда ссорились. Однажды Лиля ушла из дома и, пьяная, вернулась под утро, вспоминал друг дома литератор Левидов. «Пошла гулять, – рассказывала потом Осе, – ко мне привязался офицер, позвал в ресторан. Отдельный кабинет. Я ему отдалась. Что мне теперь делать?» И Ося, закончил Левидов, невозмутимо посоветовал: «Принять ванну…»
Именно в этой квартире приведенный Эльзой Маяковский – голубая рубашка, воротник расстегнут – вдохновенно начнет читать «Облако в штанах». «Мы подняли головы, – напишет потом Лиля, – и до конца не спускали глаз с невиданного чуда». «Даже если вы больше ничего не напишете, вы уже – гениальный поэт!» – крикнет Маяковскому Брик и, как человек деловой, сразу же даст деньги на издание поэмы. Тогда же поможет выпустить и сборник «Взял. Барабан футуристов» – других музыкальных инструментов у них, видимо, все-таки не было. И тогда же начнет выдавать поэту по 50 копеек за каждую впредь написанную строчку – это тоже правда! Поэт, разумеется, вернет потом эти копейки с лихвой – не только гонорарами («кормильцем семьи» назовет поэта друг детства Бриков, будущий основоположник структурной лингвистики, профессор Гарварда, почетный член многих академий Роман Якобсон), но и громкими знакомствами своими уже здесь, в этой квартире. Горький, Хлебников, Пастернак, Кузмин, Мейерхольд, Татлин – разве все они ходили бы сюда, к одиноким Брикам, «на чай»? Они ходили к Маяковскому. А для Лили с его появлением мгновенно сбудется давняя мечта: поэт тут же посвятит ей «Облако». Алекс Григ, близкая ее подруга (на самом деле ее звали Александра Гринкруг, и она была родней друга Бриков, Льва Гринкруга), скажет потом, что Лиля просто мечтала «войти в историю литературы благодаря любовному союзу и лучше – с большим поэтом». Правда, когда Маяковский переедет на улицу Жуковского, то Брики поселят его в маленькой темной комнате для прислуги. Он и станет у них за прислугу на всю оставшуюся жизнь, да еще, как жаловался Осип, не очень понятливую прислугу. Более того, Лиля всю жизнь и всем говорила, что к появлению Маяковского ее «семейная жизнь» с Бриком как-то «расползлась». Но на старости лет вдруг скажет молодому Андрею Вознесенскому: «“Я любила заниматься любовью с Осей (тут Лиля Юрьевна, как это бывает с дамами, смакуя, употребила запредельный глагол). Мы тогда запирали Володю на кухне. Он рвался, хотел к нам, царапался в дверь и плакал”. После такого признания, – ужаснулся Вознесенский, – я полгода не мог приходить к ней в дом. Она казалась мне монстром»… Вот так захлопнулась ловушка для поэта. Отныне, с первого вечера здесь, он все написанное будет посвящать только Лиле. «Крэке!» – и очередное стихотворение, «Крэке!» – и новая поэма.
Лиля почти сразу научит поэта «подавать себя», в чем, как вы поняли, она знала толк. Однажды, сидя на подоконнике за шторой, отделявшей их от гостей, он начнет гладить ее ноги, прося о свидании наедине. «Вспомни – за этим окном впервые, ноги твои, исступленный, гладил…» Лиля, представьте, строго скажет ему: «…ноги – это в быту, а тут поэзия, нельзя же подавать себя, как в действительности». И он заменит «ноги» на «руки». А потом, по ее слову, будет менять все. Зубы и привычки, взгляды и мнения, маршруты поездок и направления творчества, друзей (прогонит, например, из квартиры по ее требованию Пастернака) и любимых, которые почудятся опасными для Лили. «Лиличка сказала», «Лиличка посоветовала», «Лиличка приказала»… Про один роман его с девицей она напишет ультимативно: через две недели буду дома «и требую: чтобы все было ликвидировано». И он мигом все ликвидирует. Это при том, что сама в романах и адюльтерах себя не связывала никогда и даже любила повторять, как пишет друг дома Лавинская: «Хорошая жена сама подбирает подходящую возлюбленную своему мужу, а муж рекомендует своей жене своих товарищей…» К поэту это, видимо, не относилось. Однажды она даже проговорится: хочу, скажет, чтобы Володя не просто подчинился моему желанию, а «был бы рад» этому.
Усмирение строптивых… Ведь еще недавно поэт запредельно буянил в «Бродячей собаке»[214]. Мать Лидии Либединской, журналистка Толстая-Вечорка, писала, что когда поэт прокричал здесь стихи: «Я лучше в баре блядям буду подавать ананасную воду!» все застыли, кто с рюмкой, кто с цыпленком. Женщины бухались в обморок, мужчины свистели. Поэт же, бледный, стоял и стоял на эстраде. Позже будет добавлять в таких ситуациях: «Желающие получить бесплатно по морде, пожал те в очередь!» В другой раз, поссорившись с поэтом Беленсоном, встретит его на Невском, подзовет к себе и влепит оглушительную пощечину. Тот вызовет поэта на дуэль, но Маяковский скажет, что кодекс чести запрещает ему, дворянину, «драться с кем попало». Наконец, на приеме после выставки картин финских художников, вдвинув свой стул между Буниным и Горьким, станет просто есть с их тарелок. «Я отодвинулся», – пишет Бунин. «Вы меня очень ненавидите?» – весело спросит Маяковский. Потом, когда для тоста поднимется Милюков, тогда министр иностранных дел во Временном правительстве, Маяковский, вскочив на стул, так похабно заорет, что Милюков лишь разведет руками. Встанет французский посол, уверенный, что уж перед ним-то русский хулиган спасует. «Как бы не так! Маяковский мгновенно заглушил его еще более зычным ревом. И вдруг, – заканчивает Бунин, – все покрыл трагический вопль какого-то финна, похожего на бритого моржа. Уже хмельной, он, потрясенный излишеством свинства, стал что есть силы и со слезами кричать одно из русских слов, ему известных: “Много! Много! Много!”» Так и осталось недосказанным – много чего? Хотя ясно, заканчивает Бунин, много, конечно, хамства, нахрапа, хвастовства и угрозы…
«По улицам носился, задрав хвост, – с интонацией дрессировщицы напишет про эти годы поэта Лиля, – и лаял зря на кого попало, и страшно вилял хвостом, когда провинился…» Действительно, лаять зря и на кого попало – не дело. Тем более что завтра само государство начнет, как Лиля, «считать до трех» и грозить уже не сказочным – реальным и неотвратимым словом «Крэке!» Впрочем, ему и грозить уже не надо было. Он вместе с Бриками и сам, засучив рукава, без понукания и подсказок, вот-вот начнет одинаково весело строить застенок для старого искусства и фабрику оптимизма – для нового…
«Бей, барабан!.. – напишет тогда в поэме “150 000 000”, – Пропал или пан! Будем бить! Бьем! Били! В барабан! В барабан! В барабан!..»
Бог с ним, с барабаном, любимой игрушкой Маяковского и Лили. Но вот строка «Пропал или пан!» – выскочившая невольно проговорка – думаю, точно выражает рисковое положение, в котором окажется поэт после большевистского переворота. Будет революция, будет СССР – будет и он. Он сам выбрал эту жизнь: от револьвера – до револьвера…
Через год после знакомства с Лилей он впервые попытается застрелиться. Из своей еще комнатки в Петрограде на Надеждинской (ул. Маяковского, 52) Маяковский ранним утром вдруг позвонит ей: «Я стреляюсь, прощай, Лилик». Ее рассказ об этом известен в деталях. «Подожди меня!» – якобы крикнула она поэту, примчалась к нему, убедилась, что была осечка, и увела к себе, где они от волнения стали бешено резаться в гусарский преферанс. Все! Так она рассказывала всем десятилетиями. И вдруг в 1990 году ее друг Соснора публикует совершенно другой рассказ Лили. В нем она – геройская женщина, а поэт – размазня и тряпка. «Где револьвер?!» – якобы крикнула Лиля, ворвавшись в комнату на Надеждинской. «Она была очень правдива: стреляться так стреляться. Лиля взвела курок, приставила к виску (верите ли, своему! – В.Н.) и выстрелила. Осечка (как и у поэта)». Вот тогда она и взбесилась: «Вы лгун, негодяй, провокатор, скотина! – закричала Маяковскому. – Я вас изобью вашим дулом! Трус!» Потом якобы он отдал ей ее патрон с осечкой и показал свой, тоже с осечкой…