Малькольм Лаури - У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
Или на клетку похоже (думал я, подплывая поближе), где прутья-планки, за которыми видна вязь механизмов, вертикально набиты на брусья крыльца на манер паровозной решетки-отбрасывателя, чтобы в прилив отражать плавучие бревна, не пускать их под дом, к сваям.
Или же — изнутри — похоже на странное логово земноводного ящера. Часто во время отлива, укрепляя распорку под домом, среди запахов водорослей, я чувствовал себя будто в мезозойской топи там, внизу; но мне нравилась эта работа, нравилось глядеть на простоту связей и нагрузок основания, которое в отличие от обычных врытых в грунт фундаментов стояло над землей, как у самых первобытных свайных построек.
Первобытно просто… Но как непросто было придумать это, дать ответ вызову стихийных сил, устоять перед которыми должен домишко. А он способен невредимо выдержать и отвести в сторону удар плавучих колод весом в тонну, брошенных всем размахом приливной волны, гонимой равноденственным штормом.
Я высадил жену, стал привязывать лодку, и меня вдруг захлестнуло нежностью к этим хибаркам, вставшим на берегу не только наперекор вечности, но и как смиренный ответ ее вызову. Своей видавшей виды обшивкой так же слившиеся с окрестностью, так же вошедшие в нее, как входит синтоистский храм в японский пейзаж, — почему эти хибары стали вдруг для меня выражением какого-то трудноопределимого доброго, даже великого начала? И смутное предчувствие истины, открывшейся мне позже, словно овеяло мне душу, — чувство чего-то, утраченного людьми и выраженного этими домиками, отважно противостоящими стихиям, но беззащитными перед топором разрушителя; они стали беспомощным, но стойким символом человеческой потребности, голодной тоски по красоте, по звездам и восходам.
Сперва мы решили остаться здесь лишь до конца сентября. Но лето словно только начиналось, и вот уж подошла середина октября, а мы все не уезжали и по-прежнему ежедневно купались. Настал и конец октября, но все еще сияло, золотилось бабье лето, — а к середине ноября уже было решено зимовать. О, какая счастьем наполненная жизнь раскрылась перед нами! Пришли первые заморозки и посеребрили бревна, прибившиеся к берегу, а когда купаться стало слишком холодно, мы заменили плавание прогулками по лесу, по ледяным кристалликам, хрустящим под ногой, как леденцы. Затем наступила пора туманов; туман, случалось, падал на деревья инеем, и лес становился хрустальным. А вечером откроем окно, и лампа бросает наши тени на море, на туман, на ночь, и тени эти иногда огромны, угрожающи. Как-то в потемках взойдя на крыльцо, возвращаясь из сарая с фонарем в одной руке и поленьями в другой, я увидал свою гигантскую тень с гробоподобною охапкой, и на миг эта тень показалась мне мрачным воплощением всего, что нам угрожало, — показалась даже отражением темной и хаотической стороны моей натуры, дикого и разрушительного моего невежества.
Примерно в ту пору мы с удивлением начали осознавать, что эта хибарка — наш с женой первый дом.
— Восход ущербной луны.
— Восход при ущербной луне, в зеленом небе.
— Белый иней на крыльце и на крышах… Наверно, мороз побил настурции нашего бедного шотландца, мистера Макнэба. Это ведь первый настоящий утренник. И первый ясный рассвет за весь месяц.
— Вон под окном маленькая флотилия гоголей.
— Прилив какой высокий.
— Бедные мои голодные чайки. Как холодно, должно быть, вашим лапкам там, в ледяной воде. Гадкая кошка стащила и объела все кости, что я вам оставила от вчерашнего ужина.
— На большом кедре, на самой верхушке, сидит ворон, и какая он прекрасная, страшная, колдовская птица!
— Гляди скорей! Солнце встает.
— Будто костер.
— Как горящий собор.
— Надо мне окна вымыть.
— Как чудесно окрашен восход. Этот оттенок придают ему дымы мерзких порт-боденских заводов.
— Как преображает солнце эти дымы!
— Надо кошке чего-нибудь выставить. Она вернется голодная из своих ночных шатаний.
— Баклан летит.
— А вон гагара.
— Иней блестит алмазной пылью.
— Еще минута-две, и он растает.
Такими словами каждое утро (пока не пришли холода и я не стал подыматься первый) будила меня жена, разжигая плиту, варя кофе. В нашей жизни словно занялся нескончаемый восход, наступило нескончаемое пробуждение. И мне теперь казалось, что до встречи с женой я всю свою жизнь жил во мраке.
III
Теперь мы как привороженные следили за могучими течениями, приливами, отливами с их чередой и сменой. И не потому лишь, что боялись за лодку, которая была не наша, и заякорить ее было невозможно, и не всегда удавалось поднять на причал. В зимние высокие приливы Тихий океан подымался чуть не вровень с полом, и самому домику, как сказано выше, угрожали тогда громадные бревна и вырванные с корнем деревья, подхваченные течением.
Я узнал и то, что, когда на поверхности еще длится прилив, на глубине уже может начаться отлив.
Мы успели познакомиться с Квэгганом, лодочным мастером с острова Мэн, и в один из вечеров потеплей, когда поселок напоминал карликовую, во сне приснившуюся Геную или Венецию, Квэгган рассказал нам, покачиваясь в своей лодке под нашими окнами, омэнском поверье, согласно которому птицы, увиденные в новолунье на девятой от берега волне, — это Души умерших.
Ничто так не раздражает и не удручает моряка, как океанский прибой, беспощадно и глупо колотящий в берег. Но наш фиорд был не море и не река, а смешение обоих, вечно движущееся, меняющееся, струящееся и в своем движении и бытии такое же многообразное и загадочное для наблюдателя, как другой, небесный Эридан, звездная река, видимая лишь своими верховьями, а в тихие ночи — и отражением этих верховий в фиорде, всклянь наполненном приливной водой; а дальше река-созвездие, завернув за наш живописный нефтезавод и обогнувши Бранденбургский Скипетр, утекала в небеса южного полушария. В эту пору затишья, в краткое стояние прилива, фиорд напоминал мне также то, что у китайцев зовется Тао, — нечто сущее изначально, прежде неба и земли, наделенное особым постоянством и покоем, но при этом текущее сквозь все неиссякаемым потоком; Тао, которое «столь недвижно и, однако, течет непрестанным струеньем и, протекая, удаляется и, отдалясь, возвращается обратно».
Ни разу больше не принимало взморье настолько удручающего вида, как в первый день. Если воды иногда и подергивались пленкой нефти, то очень ненадолго, и сама эта пленка была странно красива; к тому же вскоре слив нефти в портовые воды был воспрещен законом. А если закон и нарушали и по заливу расплывались нефтяные пятна, то поразительно, с какой быстротой наш текучий фиорд очищал себя. В жизни никогда еще не плавал я в такой чистой, холодной, свежей, бодряще-чудесной воде; и когда захотели перекрыть залив дамбой, когда поздней какая-то британская пивоваренная компания вознамерилась превратить наши места в стоячий пресноводный водоем — осквернить даже этот прозрачный источник, наглухо отрезав его от очищающего моря, — то на миг словно во мне самом задрожали в смертной муке и иссякли источники жизни. Отливы, которые бы так оголяли прибрежье, как в тот первый день, тоже были исключительно редки. Да и сами илистые отмели в часы отлива привлекали взор кишевшей на них жизнью, ее всевозможными причудливыми формами. Морские звезды — тоненькие бледно-бирюзовые, толстые фиолетовые, ярко-красные двадцатилучевые (как солнце на детских рисунках); усоногие рачки, мечущие пищу себе в створки; полипы и актинии; голотурии двухфутовой длины, словно шипастые и рогастые оранжевые драконы; одинокие странные осы, ищущие поживу среди ракушек; каракатицы, чьи амуры по звуку смахивают на треск пулеметных очередей, и длинные атласные ленты бурых водорослей («Как подняли они свои головы и замотали ими — верный признак, что напор воды слабнет», — поучал нас Квэгган). За северным мысом, за лесным портом илистые отмели в отлив тянулись на целые мили, и косо торчали там старые сваи — будто пьяные гиганты, привалясь друг к другу для поддержки, пошатываясь бредут с гор, из великаньего трактира.
Ночью все успокаивалось и как будто затихало на пляже и отмелях, окутанных задумавшимся безмолвием. Даже рачки засыпали, считали мы. Но как же грубо мы ошибались! Как раз ночью просыпается по-настоящему этот несметный мир приливных полос и отмелей. Оказалось, что китайские шляпы (жили на взморье у нас такие ракушки) только ночью и перемещаются; и теперь всякий раз с наступлением потемок мы, смеясь, говорили друг другу замогильным голосом:
— Пала ночь, и зашагали китайские шляпы!
Отрадное преображение коснулось даже валунов на берегу, от которых, казалось нам поначалу, один лишь вред — только ноги обобьет жена. Стоило надеть старые теннисные тапочки, и можно было без помех пройти по оголенным половинным отливом камням к волне. А по утрам — когда поднимешься, начнешь готовить кофе, а солнце так сверкает в оконном стекле, будто ты помещен в центр алмаза; когда глянешь на фиорд, а там под рвущимися из облаков лучами ослепительно вскипает дальний черный плес, — мне, словно Квэггану, суеверному кельту, эти береговые валуны стали казаться вставшими вокруг ренановскими непреложными свидетелями, наделенными бессмертием и носящими каждый имя какого-нибудь божества.