В прах - Байи Жан-Луи
Признаться ли ? Эта переменка пошла мне явно на пользу, и когда придет время вернуться в сарай, я войду туда с легким сердцем.
Луи Дарёй — маленький Луи, некогда бывший на вершине успеха — начальной стадии для Поля-Эмиля, — получил недурственное образованно, Музыка осталась в стороне, зато он — дипломант коммерческой школы, которую называют высшей не иначе как потому, что в ней студенты учатся презирать низменную будничность сего мира и привязанность к материальным благам ради бескорыстного отношения к жизни и сострадательности к простонародью.
За первыми шагами своего одноклассника он следил довольно вяло, но после Конкурса принцессы Астрид оживился. Позвонил. У тебя есть агент? Я именно тот, кто тебе нужен.
В общем, его заслуги невелики. Студии звукозаписи, взбудораженные принцессой Астрид, осаждают Поля-Эмиля, и Луи ловко набивает цену. Он умеет читать контракты, уберегает артиста от серьезных промахов. Уважение, которое внушает Луи, отражается и на Поле-Эмиле; простофилю уже никто не пытается надуть.
Не упуская из виду график роста своих комиссионных, Луи составляет для Поля-Эмиля сумасшедший график концертов. Он обосновываете поговоркой «куй железо...», к которой можно было бы добавить девиз «пока есть перья, будем ощипывать». Единственная страсть Поля-Эмиля — игра. Какая разница, на публике или нет? Он совсем не волнуется перед сольными концертами. Вырученные за них деньги его тоже не волнуют.
Он записывает свой первый диск, произведения Шуберта; расчетливый Луи Дарёй уже предвидит, как сгущаются тучи. Сеансы звукозаписи проходят безупречно: с 1828 года Шуберт ждал Поля-Эмиля. Но формат серии, в которой выходит диск, — «исполнители будущего» — предполагает обязательное наличие фотографии музыканта. Первые выпуски полностью оправдывают концепцию серии: красивые глаза, задумчивые лица, смазливые мордашки, сладкие губки... Диски раскупаются вмиг, словно меломаны всю жизнь мечтали об этих вкладышах с разворотом, где пианисты позировали бы в виде Аполлона с фиговым листком или Фрины, прикрытой лишь одной негой. С Полем-Эмилем возникает проблема.
Студийный фотограф Фюр входит с улыбкой в зал, где его ожидает пианист за инструментом, и застывает, ошарашенный предстоящим покорением Эвереста. Все усилия тщетны. Замысловатая светотень превращает Поля-Эмиля в какого-то монстра из преисподней. Снимки сверху акцентируют плешивость, придают губе вовсе не нужную ей рельефность; снимки снизу внушают опасение, что персонаж вот-вот набросится на вас с дьявольским смехом. Общие планы подчеркивают перепад между впалой грудью и выпуклым брюхом. При крупных планах объективы заклинивает от ужаса. Фюр не желает пасовать перед трудностями и предлагает фотографировать одни лишь руки на клавишах; понимая, что такое руки Поля-Эмиля, он долго выискивает невероятный ракурс, благодаря которому они могли бы предстать утонченными, выправленными в суставах и вызвать предчувствие небесной музыки, способной родиться из-под этих пальцев. Сделав пять сотен снимков, возвращается к Дарёю и шепчет, что из них нет ни одного приличною, оставить абсолютно нечего, я напечатаю не самые провальные, но даже они не подойдут. Твой парень — пугало, что ты хочешь, времена изменились, с внешностью Бела Лугоши играют не на пианино, а вампиров в кино. Была бы у него хоть физиономия яркая, мы бы что-нибудь придумали.
Кто бы возражая: у Поля-Эмиля расплывающиеся черты, ускользающий взгляд, вялое лицо. Нет ничего, что годилось бы для изображена, что могло бы достойно вписаться в квадратный размер пластиковой коробки. В этом неуверенном теле, в этом смазанном глиняном лице все отталкивает покупателя, который инстинктивно противится мысли, что подобная сумятица может породить гармонию.
А что, Шуберт красавец? — слабо протестует Луи. Но он прекрасно знает, что тогда было другое время, музыка слушалась не глазами, у детей были неровные зубы, у спортсменов — кривые носы, а у премьер-министров — жирные пятна на фраках.
Тогда возникает идея — у Луи? у Фюра? у ответственного за постпроизводство? — нарушить формат серии и дать слепок руки Шопена. Но если диск с произведениями Шуберта, то почему на обложке рука Шопена? Потому, что у Шопена рука красивая, а у Шуберта — какая-то куцая, посмотрите на его жирное лицо, приплюснутый нос, да и слепка его руки вроде бы нет, а что до его некрасивых пальцев, то тогда уж лучше оставить пальцы Поля-Эмиля. А об этом и речи быть не может, они страшные.
Итак, Фюр отправляется в музей романтической жизни фотографировать слепок руки Шопена, сделанный Клезенже, — почти такой же обворожительный, что и слепок с порочною тела Аглаэ Саватье, сделанный двумя годами раньше. Ему сообщают, что в Сите де ля мюзик находится слепок руки Ива Ната, в Венеции есть слепок руки Вагнера, в Милане — слепки рук знаменитых дирижеров Ла Скала, а где-то еще — слепок руки Листа. По поводу Ива Ната есть сомнения: рука у него коренастая и массивная. Открывается длинная перспектива обложек с изображением рук, неподвластных порче благодаря гипсу и бронзе.
О том, что замышляется, Поль-Эмиль даже не подозревает. Он объявляет Жанине: меня фотографировал один тип, сделал сотни снимков. Похоже, очень хороший фотограф. Вот увидишь, обложка будет наверняка красивой.
Выпуск диска, горечь разочарования. Мадам Луэ, готовая в любой час дня созерцать обложку, прослушала диск всего один раз. Луи должен придумать какую-то причину. Он находит несколько обоснований, и каждое ставит под сомнение остальные. Студия планирует целую серию сольных дисков Луэ, которые с первого взгляда будут распознаваться по обложкам с этими знаменитыми руками. Когда ты исполняешь произведение, ты — не Поль-Эмиль Луэ, ты — сама Музыка: нужно что-то более абстрактное, более общее, понимаешь? Когда умер Шуберт, Шопену было столько же лет, сколько и тебе, представь, тебе, призеру того конкурса (это — правда, с погрешностью в три года: для законченною высшего образования Луи пришлось наизусть выучить кучу ненужных дат). И последнее объяснение, которым можно было бы вполне обойтись: не старайся понять, это идиоты.
Оценки критиков превосходны. Однако можно легко отличить тех, кто ничего не знает о Поле-Эмиле Луэ и для которых это всего лишь имя и премия, от тех, кто видел его на концертах или в телевизионном репортаже. Незнающие безоговорочно восторгаются изысканностью подачи, восхваляют необычайный колорит, манеру привносить в меланхолию некую просветленность. Те же, кто его видел, не могут удержаться от удивления, как если бы флоберовский медведь, вместо того чтобы сплясать, сыграл мелодию, способную «растрогать звезды». Они пишут: «игра удивительной утонченности» или «неожиданная грациозность исполнения экспромтов Шуберта».
Ни те ни другие — ни слова о руке Шопена.
X. Интервью
Этот человеческий останец — череп, лежащий прямо передо мной, когда я пишу, и украшающий мой письменный стол вот уже тридцать пять лет, — не погнушаются взять в руки самые привередливые. Выскобленный, гладкий и блестящий, он приобрел патину старины и светло-желтый оттенок слоновой кости, как на клавишах вдоволь пожившего рояля.
Мне известей лишь финал его истории: его отдали или уступили науке, надлежащим и довольно искусным образом препарировали, затем выставили на продажу в магазине, специализирующемся на учебных и практических медицинских пособиях, типа Малуан. Там его приобрел мой дед-врач, которого мне так и не довелось увидеть. У предмета были все шансы приглянуться подростку, жаждавшему поиграть с мыслью о смерти, а также похвастаться перед одноклассниками или — как теперь вспомнишь — полагавшему, что, разглядывая его ежедневно, он сможет познать что-то о своем небытии; так кто-то, ему подобный, вопрошал монахов-пустынников, а принц Датский — ах — бедного Йорика. Вот почему я и забрал его себе.
Судя по размерам, по сравнению с мужским мой — скорее череп женщины: посему я прозвал ее Марией-Луизой — и не без основания, которое у меня, несомненно, было, но со временем куда-то сплыло.