Андрей Ефремов - История о трех пистолетах
Тут Юлиан сморщился и стал шевелить пальцами: „Валерочка, как-то все уж очень гадко получается. Вы, Ванечка, что видели, кто взял камень? Ой, как нехорошо! Валерочка, тебе это нужно?“ Валерий Викторович выпил вина, хотя ему бы в самый раз водочки стакан. „Вот что, – сказал он, – знать не хочу про камень. Верни мне Сомова, и картина твоя!“ И тут до меня дошло: он боялся, больше всего боялся узнать, кто из его друзей – вор. Он не знал, как ему дальше жить, если я назову имя.
– Опять все плохо, – сказал наркоман, – все ужасно плохо. – Он сполз с нар, встал перед Иваном и раскачивал у него перед носом указательным пальцем:
– Лучше было стрелять и в одного и в другого. Вечная ломка без кайфа – вот что ты им устроил. Жаба!
– Да! – сказал Перстницкий. – Я таки их подцепил. Они, по-моему, даже забыли про револьвер. Они даже не заметили, что я его убрал. Они сидели и тряслись, ведь я в любую минуту мог сказать то, что знал. И тут у нас вышла заминка. Художники не знали, чего от меня ждать, а я ничего не мог придумать. Ну, не стрелять же в них в самом деле! Но колесики в башке у меня все-таки провернулись, и я спросил Валерия Викторовича, сколько времени у него ушло на нас с Лилей. Он врубился не сразу, прежде чем до него дошло, что я не сказал ничего страшного, за него ответил Юлиан. „Валерочка пишет быстро“, – сказал он, настороженно глядя мне в руки. Все-таки Юлиану был страшнее револьвер.
„О‘кей, – сказал я. – Собирайтесь, Юлиан, я посылаю вас в магазин. Тащите все, что может потребоваться двум мужчинам, пока один из них рисует вторую такую же картину. Впрочем, можете тащить на троих, если у вас есть время“. Юлиан исчез, а Валерий Викторович уставился на меня каким-то, черт дери, ртутным взглядом. „Ты чего придумал, – спросил он, – может, лучше без церемоний? Выстрелил – и шабаш“. – „Это вам, Валерий Викторович, шабаш, а у меня тогда самые церемонии и начнутся. Я лучше придумал. Вы нарисуете такую же картину. Только будете на ней вы и Магда“. – „Сукин сын!“ – „Извините“. Тут пришел Юлиан, и мы отправили его стряпать обед.
Теперь в мастерской стояли рядом два мольберта. На одном чистый холст, а на другом мы с Лилькой. В полной тишине Валерий Викторович выписывал столик, на который опиралась Лилечка, и уже стали появляться на столешнице ее пальцы, когда он обернулся и спросил: „Так молчать и будешь?“ И почему-то не стал рисовать ладони, а взялся за Лилькино лицо. Да нет же, это было лицо прекрасной Магды! Блин! Он, и правда, работал быстро. Без колебаний и без жалости он вырисовывал бывшую свою прекрасную Магду и скалился на нее по-вурдалачьи. Я вышел на кухню к Юлиану, напился воды. То ли жарко мне было, то ли холодно – не мог сообразить. Юлиан быстро взглянул на меня, сказал „Минуточку“ и вышел из кухни. Машинально я взял нож и принялся кромсать огромную, как кулак, красную луковицу. „Какой вы негодяй! – сказал Юлиан, вернувшись. – Если бы у вас не было пистолета, я бы съездил вам по физиономии. Лучше бы вы застрелили его!“ Револьвер толкнул меня в поясницу, и я сказал, что никто не знает, как оно повернется. Потом Валерий Викторович закричал из комнаты, и я пошел к нему. Ему зачем-то нужно было, чтобы я околачивался рядом. „Стой за левым локтем“, – велел он. И я стоял. А он рисовал все быстрее. У Магды на бедре появился шрам. Шрам был тонкий и блестящий. Я подумал, что Валерий Викторович обязательно целовал его. – „Она упала с велосипеда“, – сказал художник, не оборачиваясь, потом положил кисти и вышел к Юлиану. Теперь передо мной были обе картины, и спина художника не заслоняла Лильку. Я глядел на ее лицо, повернутое ко мне, нарисованному, и что-то жало мне сердце, и духота какая-то наваливалась… Художники в кухне разговаривали, а я никак не мог понять, в чем тут дело. Потом Валерий Викторович вернулся, дожевывая что-то, снова принялся рисовать, и снова Лиля оказалась у него за плечом. Потом он сдвинулся, ее лицо показалось, ну как будто она вдруг взглянула на меня, и я увидел и понял. Лицо, мужики! У Лильки лицо было такое… Ну, только я мог видеть такое лицо! Это придумать нельзя. Это, блин, видеть надо. Тут я и понял, как это бывает. Он стоял ко мне спиной, и рубаха приподнималась над левой лопаткой, а я ясно видел, как пуля влетает ему под лопатку и он валится на свою недорисованную Магду и заливает кровью ее шрам, и лицо, и все остальное, что он успел нарисовать. Только мы с Лилькой стоим, как были, и смотрим на все это.
А он, тварь, и не думал оборачиваться. И Юлиан в кухне замер. То ли сделал все, то ли притаился и ждал чего-то. А чего ждать? Ясно чего, когда у меня револьвер. Не идиоты же они, видели же, с чем я пришел. „О‘кей!“ – сказал я, но и тут никто не издал ни звука, а на меня нашло какое-то веселье, и холодно вдруг стало, так что я прямо удивился, что револьвер такой теплый. Да! Я его достал, и все три патрона были на месте. А куда бы они делись, я спрашиваю! Но я еще не совсем спятил, и впереди была главная подлость. Я вытряхнул патроны из барабана в ладонь и щелкнул ему три раза под левую лопатку. Он ухом не повел!
В мастерской мы прожили двое суток. Юлиан стряпал, Валерий Викторович рисовал, а я глядел ему под левую лопатку. Иногда с револьвером, иногда без. На вторые сутки часов в семь вечера Валерий Викторович бросил кисти и сказал: „Подавись!“ Картина и в самом деле была готова. Юлиан отрезал всем по куску сыру, налил по стакану цоликаури и поморгал на полотно. Он сказал: „Портрэт… Ты зря это сделал, Валерочка“. – „Тебе, козлу, хорошо рассуждать, а Ванюша застрелил бы меня, и весь сказ“. – „Ты не поверишь, Валерочка, но лучше бы он застрелил тебя“. – „А вы замечали, Иван, что гуманизм у пидоров имеет свой неповторимый оттенок?“ – „Ты большой мастер, – сказал Юлиан, – но ты поплатишься за Магду“. Мы все выпили, художник упаковал обе картины, обвязал их и отдал мне. Вот тут-то я и лягнул его по-настоящему. Я распаковал наше с Лилькой изображение и поставил его на старое место. „Не надо“, – сказал я, и страшная бледность расползлась по лицу Валерия Викторовича. Как будто те три мои щелчка пустым револьвером вдруг сделали свое дело, и невидимые пули долетели куда положено.
Я вернулся к Лильке, она лежала на тахте с закрытыми глазами и говорила по телефону с Самандаровым. Она говорила монотонным ровным голосом, а я распаковывал картину, ставил ее на стул, переставлял лампы, чтобы блики не мешали смотреть.
Вот Лилька попрощалась с Самандаровым, открыла глаза, и я увидел, что угадал. Я увидел, что победил. „Ох-хо, – сказала она нараспев, – как ты придумал такое? Ты же добрый, Перстницкий! Понимаю, понимаю, это я тебя так… Но это же страшно, Ваня“. Она смотрела на картину, и глаза у нее становились печальней и печальней. „Ваня, – проговорила она наконец, – он либо редкостная сука, либо я не знаю, как ты его заставил это нарисовать. И потом… знаешь, я не думала, что ты такой“. Она поставила картину лицом к стене, нахмурилась и посмотрела на меня очень внимательно. А я подумал, достань я сейчас револьвер, прицелься я сейчас в нее, спроси я ее о том, что было у них с Валентином Викторовичем и было ли что-нибудь – все без толку. Я вдруг понял, что Лильку можно либо обидеть, либо убить, но испугать ее нельзя. Нет, еще обидней – я ее никогда не испугаю. Но не в этом было дело. В ту же минуту до меня дошло, что я не поверю ей, что бы она ни говорила. И тогда все произошло, как в мастерской, когда я целился художнику под лопатку.
Я взял картину, снова укутал ее холстиной, от которой несло скипидаром, и под печальным Лилиным взглядом убрал ее на антресоли. Потом я поцеловал Лильку, закрылся в ванной, вынул из револьвера пули, присел на эмалированный край, вложил дуло между зубов и щелкнул. У меня в башке загудело, как в колоколе. А Лилька тут же постучала в дверь и таким голосом велела мне выходить, что я едва не забыл патроны около стаканчика с нашими зубными щетками.
Она обнимала меня, целовала и плакала, а я боялся, что она нащупает револьвер. Потом откинула голову назад и спросила: „Как ты относишься к гордым девушкам, Перстницкий? Вот оно что. Ну, плохи тогда мои дела. А я все-таки скажу: бери меня в жены, Перстницкий, не пожалеешь“.
– Козлина, – задумчиво сказал Геннадий с Сенной. – Ты бы лучше один патрончик в барабане оставил.
– Ты прав. Из этой истории я мог выйти только так. Но мы поженились. Самое интересное, что все эти кольца и печати в паспортах утешили меня – лучше и не надо. А револьвер я продал подальше от греха. Но вот что я вам, мужики, скажу: оружейные деньги я завернул в бумажку и спрятал, как будто это не деньги, а все еще пистолет. И вот я сначала это сделал, а потом оно до меня дошло.
А все-таки мы с Лилькой жили классно! Она тогда как будто очнулась, а мне ничего больше и не нужно было. Свободными вечерами мы с ней ходили по городу, а как-то она растолкала меня в пять утра, и в шесть мы уже были у Спаса на крови. Это был ледяной май, казалось, на город вот-вот посыплется жесткий, как пшено, нетающий снег. Мы с ней оба были синие от холода и целовались как заведенные. Вдруг Лиля оторвалась от меня и сказала: „Ванька, а почему у нас не было свадьбы?“ – „Недосуг, барыня!“ – „Значит, будет теперь“, – сказала она.