Аврахам Суцкевер - Зеленый аквариум
Грешен! Грешен! Это я в сосновом лесу снял покров с обнаженной тайны, заточенной в футляр. И лишь только откроется она живому глазу — хоть гору навали на нее потом, все равно уже не скрыть.
Теперь-то я знаю, что ящерица следовала за нами всю дорогу, до самого леса. И что она же, еще в городе, подговорила меня поиграть с резниковым ножом.
Нет, не поддамся. Я уже взрослый парень. Хорош я буду, если ничтожная ящеричка испортит светлый летний день и наше с Гликеле удовольствие. Я шарю взглядом и нахожу сосну со светло-зеленой влажной корой и свежими почками. Из такой хорошо вырезать палочку с узорами.
— Сперва, Гликеле, я вырежу для тебя…
Она поворачивает ко мне свою мордашку с едва заметным выражением испуга:
— К чему мне палочка, ведь я не мальчишка?
— А вот, если начнет приставать к тебе Файвка-голубятник, у тебя будет, чем кости ему перебить.
Такого взрыва смеха я еще не слыхал. Не только веснушки на ее носике смеются, хохочут ее босые ноги, ее маленькие груди; смеются солнечно-рыжие волосы над розовым ветерком ее глаз; смеются чижики-щебетуны, которым и вовсе полагается только петь; и сотрясаются от хохота сосны, истекающие ручейками смолы.
Гликеле смеется. Смеются кроны и корни. А громче всех смеется ящеричка. Пусть смеется, пусть лопнет от смеха! А я тем временем вонзаю нож в намеченное дерево.
Вдруг раздается крик. Смех зарезан. Из-под ножа проступает краснота, точно из горла. И нож уже не голубой. Голубая речушка окрасилась солнечным закатом — того же цвета, что и распущенные волосы Гликеле.
Буря в лесу. Сумятица хрипящих голосов. Клохтанье кур, гоготание гусей, мычание и муканье коров и телок переполошили лес и обламывают ветви.
А в траве лежит резников нож, и он подернут тем же цветом, что и распущенные волосы Гликеле.
После колдовства ящерицы и переполоха в лесу незримый нож повис между мною и Гликеле. Я продолжал любить ее, но это была любовь издалека. Я боялся приблизиться к ней из-за цвета и переливов ее волос. Как я смогу их гладить? Ведь пальцы обрежу…
Несколько позже я забыл ее имя. Я, как и другие дети моей улицы, называл ее: дочь резникова ножа.
На Швуес реб Эля прибыл домой и привез с собой свою блистательную половину. Но дочь резникова ножа уже не имела нужды выгонять новую хозяйку зеленым веником. Днем раньше этот веник унесся с дымом.
Случилось это так: дочь резникова ножа ушла в баню, аптекарша из Гайдуцишка вышла на минуту из дому набрать опилок, чтобы посыпать пол к празднику. И тогда-то из таганка выпала на пол горящая лучинка, и занялась деревянная лопата.
Никто не услышал, как кричал огонь, чтоб его загасили, потому что он буквально задыхается от дыма. А когда прибежали люди в медных касках и с пожарной кишкой, половина дома вместе с огнем уже погасла сама по себе.
Деревянная кроватка, в которой лежала бабушка Цвекла, горела снизу: от самых ножек. Бабушка лежала внутри, черная, как головешка.
Когда сбежались люди в медных касках, она еще повернула к ним закопченное личико:
— Кажется, пахнет паленым.
Это были ее последние слова.
1971–1972
ОБЕТ
1В чудотворную ночь тысяча девятьсот сорок второго года я дал обет.
Эхо моей памяти утверждает, что этот обет я дал в заснеженном ельнике, где по самую шею зарылся в свеженаметенный пушистый снег, чтобы торжествующие волки со всей округи смогли довольствоваться только моей головой: она — хозяйка телу моему, и только ей отвечать за его сладкие и горькие грехи. И поэтому волки должны оставить в покое, под снегом, ни в чем не повинных исполнителей ее воли — руки, ноги и прочее. Оставить затаенными, в тепле и покое, эти своего рода зерна плоти, которые дадут сочные всходы под брызгами весеннего солнца.
Ночь чудес началась до срока — на исходе дня. Она принялась переводить стрелки своих часов с четверга на пятницу.
Это была одна из тех ночей, когда измеряют и взвешивают мою душу. В такую ночь я родился, и в ночь с четверга на пятницу я выдохну свою последнюю строку. В такие ночи ко мне приближается Ангел Смерти и пытается лукавыми проделками заманить в свои сети, но Ангел Жизни внезапно преграждает ему путь; оба извлекают сверкающие мечи и принимаются кружить в космической дуэли. Ангелу Жизни, к сожалению, не под силу умертвить Ангела Смерти. Разве что изранить его. Но к ближайшему четвергу тот снова здоров и крепок, как стена и похлопывает свой скелет по воображаемому животу, как бы призывая немедленное торжество над давно облюбованной жертвой.
2Ночь чудес началась в погребе.
Ночь чудес и погреб, пропахший картофелем, стойкий картофельный дух и ночь чудес в погребе — едины, их не расчленить. Человеческая жизнь, пожалуй, слишком коротка, чтобы успеть постичь то, что земля в чреве своем вверяет простой (хотел сказать — глупой) картошке. А я, по-матерински заботливо спрятанный старенькой крестьянкой в погребе ее хаты, учуял в земляном запахе картофеля что-то издавна близкое моей душе. Да, мой чуткий нос вспоминает и готов присягнуть: это запах моего детства. И мне становится так по-детски тепло оттого, что я вдыхаю его.
Но тут же в погребе я улавливаю тонкое жужжание, подобное плачу пчелки, что заблудилась в недрах скрипки:
— Не оставайся там, где находишься. Беги отсюда, и Рука защитит тебя — —
Рука. Я уже видел руки, каждый палец которых — виселица. Но сейчас я явственно вижу милостиво благословляющие персты. Они простерты, как у кохенов в минуты их молитвы, а цветом подобны янтарю, просвеченному огнем. Их напоминают мне также бледные, как мел, ползучие ростки, что вылезли в темноте из присыпанного землей картофеля и возникают передо мною всякий раз, когда солнце осмеливается заглянуть украдкой в погреб сквозь единственную щелочку в двери.
И прежде, чем я успеваю откликнуться на жужжание в тишине, стремительно распахивается дверь — мой панцирь и щит против злодеев, и я, с гноящимися ранами на ногах, уже на жутком стальном морозе. И здесь я обнаруживаю, что Рука, которая толь-ко что извлекла меня из погреба, сияет прямо передо мною, над колодезной мглой леса, над острой зубчатой линией горизонта, вмерзшей в космос. И выглядит благословляющая Рука совсем по-иному, чем там, в погребе: у нее облик пергаментного полумесяца.
И для меня это — знамение: мне надо бежать туда, в лес, который сотворила для меня пергаментная Рука,
3Лишь когда я врываюсь в лес, шагах в двухстах от моего укрытия, а мое дыхание — следом, я получаю возможность убедиться, что в невероятной спешке не подумал — или забыл — надеть свои солдатские сапоги с тяжелыми конскими подковами. С тех пор, как я стал обитателем погреба, я лежал на картофеле все время в сапогах. Только в нынешнюю ночь с четверга на пятницу я их стащил с себя. Гноящиеся раны на ногах взмолились, чтоб я сжалился над ними и хоть на минуточку высвободил из заточения. Я пожалел их и избавил от сапог. Вот почему я сейчас босой. Босой обитатель погреба — на снегу.
Да нет, это не так! Я вовсе не босой. Вместо сапог на ногах моих — раны. А на плечах? На них, словно талес-котн[20], висит потрепанный полушубок, в котором я и сплю, и лелею надежды.
А может быть, вспыхнувшей спичкой озаряет меня, кто-то захотел, чтобы я не надел сапог. Терпение, братец! Ночь чудес еще не прошла. И если, упаси Боже, она здесь, в этом лесу, кончится, то ее драматический эпилог будет разыгран в том лесу.
И едва лишь толчки моей крови гасят спичку, как вдруг — верить ли глазам? — орда теней с винтовками за плечом окружает хату с погребом, из которого я только что сбежал. На трех языках орут мне приказы сдаваться. Но из погреба никто не вылезает, и хату вмиг расписывают золотой кистью, и уже крыша ее превращается в огненную колесницу, колеса которой вертятся над лесом и катятся куда-то высоко-высоко, в скопления испуганных звезд.
Теперь я понимаю, что сапоги пожертвовали собою ради меня: если бы я надел их или они сами очутились на моих ногах, едва ли удалось мне добежать до леса. Враги догнали бы мою ковыляющую тень, а с нею и меня схватили живьем.
Возможно, что тень моя не далась бы. Заковать себя в кандалы она бы не позволила. Но меня принуждали бы сознаться, что я не тень, а человек. И кто знает, вынес бы я пытку или нет? Ручаться не могу. Быть может, я бы и сознался.
Пока же я из обитателя погреба превратился в лесного человека.
Ну, а дальше? Но если такой вопрос возник, значит, быть продолжению. Попляши-ка, братец, под звездами, чтоб ноги не отмерзли! Затем мой ум добирается до пят, и я пеленаю израненные ноги фланелевыми полосами, надранными из моей теплой рубашки. Уж не опять ли я дитя в пеленках?