Александр Иличевский - Ай-Петри (нагорный рассказ)
Вообще, нервишки стали сдавать уже в конце первой недели. Ночью я не расставался с ракетницей и один раз с испугу саданул по шебуршившему неподалеку ли́су. Куст, в котором он прятался, даром сгорел, а от самой зверушки не осталось ничего, кроме оскаленной мумии и запятой зловонного помета. Я горевал, сетуя на нечаянную жестокость. Позже как раз выяснилось, что зверей следовало опасаться в наименьшей степени.
В пути дважды встретились скиты — лачуги, срубленные крепко, «в лапу», крытые корой и почерневшей дранкой. Ухоженные, выметенные, с мягкой лежанкой, устланной ветками лиственницы и папоротником, с печурой и поленицей, уложенной стожком. Двуперстые тусклые иконы означали красный угол, украшенный пучками чабреца и венками сухих цветов. И я смутно припоминал, что когда-то слышал о тайных монастырях старообрядцев-скрытников, схороненных где-то между Обью и Енисеем, настолько труднодоступных, что уже сам путь послушника был вступительным испытанием на благодать и смирение.
Внутри скитов пахло чистотой, дымком, смолой и лугом, — и мысль о годе уединенной жизни здесь, в тайге, вдали от муки жизни ненадолго овладевала мной. Однако, хотя и представлялось заманчивым переночевать в уюте, я спешил ретироваться, не смея дотронуться ни до одного предмета.
А однажды я вышел на настоящий лесной огород, с грядками репы, свеклы, капусты. Оттуда слабая тропа привела меня к бугорку землянки. На крыше ее, покрытой мхом, пританцовывала привязанная коза. У входа курились угли, рядом с кострищем была разложена деревянная посуда. Тут же стояло детское пластмассовое ведерко с куском медовых сот. Я позвал: «Есть кто живой?» — но поняв, что хозяева не желают со мной общаться, поклонился и, пятясь, двинулся в обход.
Но только я повернулся, как наткнулся на человека. Это была женщина, вся в белом. Она смотрела вбок и вверх и округло проводила рукой, ограждая себя.
Кричать я не мог, пропал голос. Я рухнул с рюкзаком на колени и не мог уже больше подняться. Я бы бежал что есть силы, но вместо — я неподвижно рыдал, хрипел, не знаю, что на меня нашло, я не подозревал, что способен на такое…
Я перестал реветь, когда понял, что эта женщина слепая. В белом холщовом одеянии, высоко подпоясанная солдатским ремнем, ужасно бледная, в тугой косынке, с зрачками, растворившимися в белесой радужке… — я не решался на нее смотреть, ее облик пугал меня.
Мимика ее безбрового лица, отрывистые, суетливые движения тела составляли вычурный танец. Что-то мыча, выпевая сквозь сжатые губы, женщина переминалась, вытанцовывала вполоборота и пробовала нащупать мое лицо. Не находя, она крестила узловатыми, скрюченными пальцами воздух.
Отстранился. Сказал:
— Извините, я напугал вас.
Женщина что-то забормотала, я ничего не понял: это было похоже и на причит, и на молитву. Вдруг она выпалила:
— Молоко у меня есть. Будешь молоко-то? И меду дам. Только не тронь. Не тронешь? — она застыла, и лицо ее сморщилось в плаче.
— Нет-нет, с чего вы взяли, я не причиню вам вреда, — прислонив рюкзак к дереву, я его выжал вприсядку и стал поправлять лямки.
— Пойдем, молочка попьешь.
Чтобы перестать бояться, я согласно пошел за ней.
Лицо женщины приобрело жесткость. Твердой поступью она вышла к землянке, погладила козу, сцедила из вымени полплошки и, не видя — протянула в сторону. Я подошел, взял, скинул рюкзак и сел на него, поджидая, когда спадет пена с поверхности молока. Женщина, обратив вверх ладони, стояла и, часто моргая, смотрела в сторону, вполоборота. Начищенная пряжка на ее ремне блистала.
Я чувствовал, что с угощением не стоит рассусоливать и, прихватив дыхание, залпом выпил густое, сладкое, чуть с хвойной горчинкой молоко.
Я поблагодарил и, довольный, отер губы.
Сияющая пряжка успокоила меня. Я решил разговорить хозяйку.
— Как же вы здесь живете? Не страшно одной?
Женщина не отвечала.
Я пожал плечами, поставил плошку и огляделся.
Вокруг стоял великий светлый лес. Перепевались птицы, далеко трещал дятел, укала отрывисто кукушка. Шагах в сорока от землянки начинался глубокий овраг, не буреломный — чистый, выстланный мхом. Внизу в камнях, урча, пробирался ручей.
Вдоль склона оврага, спускаясь в него пышной, петлистой, мускулистой кроной, лежала поваленная сосна. Ее могучая корневая система держала в воздухе целую площадь земли.
В сумерках этого естественного навеса сидела собака.
Ее раскосые глаза глубоко светились.
Встретившись взглядом, я увидел, как волк встал и, будто по ниточке, стал приближаться.
Я сунул руку за пазуху, снял с предохранителя ракетницу.
Оледеневшую спину свело, и белая прозрачная глыба накатила на меня, привалив грудь и горло.
Не успел я шевельнуться, — как волк, подойдя к женщине, сел у ее ног.
Она рукой провела по холке. Зверь отстранился.
— Извините, собака не тронет? — спросил я, прерывисто выпустив вдох.
— Иди, иди, не бойся, — ответила слепая. — Я посторожу.
Я видел раньше волков. И в зоопарке, и на воле. Но все они были лишь немного крупнее лайки, и только повадка — их ледяная отстраненность друг от друга, при полной согласованности, и сосредоточенность на чем-то неуловимо потустороннем, на неком непознаваемом умысле — говорила о том, что перед тобой особый зверь, а не существо, принадлежащее здешнему, доступному привычке миру.
Этот бирюк был исполином. Серебряная шкура, мощный загривок, могучая ожесточенность морды. И необыкновенный, неописуемой силы, какой-то инородный взгляд. От него нельзя было оторваться.
Ужас был неодолим. Я никак не мог с собой совладать. Раньше я не знал, что такой страх можно испытывать дольше, чем мгновение.
Женщина повернулась и посмотрела прямо на меня.
И тогда — глядя в её гладкие, беззрачковые глаза — я все понял.
Необыкновенно жаркая легкость подняла меня в воздух.
Рюкзак в одной руке взлетел охапкой перьев.
Я бежал — падая, перекатываясь, вставая — до тех пор, пока не рухнул замертво.
Очнувшись, я не мог подняться. В исступлении бега, мое тело превратилось в ветошь. Оно трепетало как отдельная вещь. На плечах и поясе проступили кровоподтеки от лямок. Мышцы дрожали и скручивались, с ожесточенной непроизвольностью лягушки, подключенной к электрическому разряду.
Наконец, отлежавшись, я решил срочно выходить на реку.
Река оказалась совсем рядом. Уже вечером закат вдруг разлился в нижнем ярусе открывшихся уступов, — и, еле сдерживаясь, чтобы не перейти на бег, я услыхал раскаты порога.
Выйдя на берег, я срочно собрал байдарку, погрузился, ринулся в путь, — и успел до сумерек пройти еще километров пять.
Река была третьей категории сложности, и пока что следовали не пороги, а так — перекаты-порожки: знай только выгребай, не зевай. Зато беспокоили завалы топляков, о которые приходилось часто препинаться, а иные брать коротким волоком в обход. Однако в любом случае на воде расслабляться не следовало. Вдобавок, ниже на маршруте были проставлены три четверных порога и небольшой водопад. Это при том, что я не был уверен, от какой именно точки начался мой спуск — и каково мое реальное местоположение.
XIIНочевки я устраивал только на противоположном берегу, у самой воды. Теперь я чурался тайги и не чаял, когда из нее выберусь.
Я все никак не умел взять себя в руки. Да, теперь я мог убедиться, что ни одна симфония не способна так потрясти человека, как какофония голосов таежной ночи. Опалесцирующие звериные зенки чудились мне за костром в потемках — и потихоньку тускнели, покачиваясь перед глазами, когда я засыпал, сжимая раскаленную рукоятку ракетницы.
Теперь я молился встретить на реке туристов, геологов, беглых, хоть кого — так я стосковался по живой душе.
Но опустошенная страна хранила молчание.
На третий день среди камней на правом берегу по ходу байдарки мне померещилась собака. Сначала длинно мелькнула серой шкурой, покатилась меж камней, я видел прижатый хвост — и короткий прыжок скрыл ее в навале прибрежных валунов, оставшихся за уже набравшим ходу поворотом…
Было ли это причудливое сложение траекторий камней, проносящихся мимо лодки, контуров берегового рельефа, или в самом деле чья-то собака вышла к реке попить, подышать у студеной воды (стоял август и днем жара выбиралась за тридцать) — так или иначе, но наставшую ночь я провел посреди реки. Я умудрился заснуть в лодке, укрепленной клином между двух валунов, вдали от стремнины, на неглубоком, по колено, месте. Шум воды сделал этот сон марлевым, но скоро я воздал должное своей трусости.
Луна появилась и, скользнув, скрылась за гребнями леса. Свет ее, опускаясь, последовательно раскрыл несколько теневых слоев, планов, — из-за чего вся обозримая тайга отдалилась в некое художественное, обузданное пространство. Это усилило боль.