Анатолий Королев - Гений местности
1812 — несчастный год для Франции, несчастный и для России: в этом году баронесса Мария-Анна-Луиза Дантес благополучно родила мальчика. Так вот, после войны 12-го и гибели Бантыш-Сокольского вопрос об Аинибаловской мызе был решен в пользу Кельсиевых, но недолго наследники покойного англомана побыли в хозяевах. Декабрьские события «эстетического бунта» бросили злую тень на род Кельсиевых; двое братьев, поручики лейб-гвардии Орест и Михаил, вышли в числе смутьянов на площадь, были впоследствии разжалованы в рядовые и высланы под надзор полиции в провинцию. Опора внезапно ушла из-под ног семьи, и владение было продано генеральному откупщику в Бессарабии Варфоломееву, сын которого — недавний студент — как раз и дружил с тем самым молодым человеком в романтической рубашке, который стоит сейчас на перекрестке аллей у колонны. У него зоркое зрение, и он хорошо видит, что у Ганнибала — имя выбито латинскими буквами у основания колонны — бабье лицо. Он прав — бабье. Ведь на макушке столпа по прихоти Бантыш-Сокольского поставлен бюст Миневры в воинском шлеме… Молодому человеку двадцать четыре года. Он носит фамилию Соллогуб и графское достоинство. Стоит прекрасный майский денек, голубой зефир обдает парк весенней свежестью. Благоухает цветущая липа. Гнездами белых цветов украшены ветви гортензии. В зеленых потоках сирени вскипают бурунчиками кисти соцветий. Палец Соллогуба машинально тянется к одному из замшевых крестов, вышитых на куполе древовидного пиона. Кружится голова от дружного запаха цветов французской розы, ее маленькие мятые бутоны источают аромат с настойчивостью горящих свечей. Кусты медвежьего ореха и пещеры тенистой жимолости озвучены трелями пестрых пичуг. Колышутся листья от птичьих перелетов. Взор гостя в байроновской рубашке поднимается выше, выше, пока не запинается о сверкающую струйку стрекозы, неподвижно стоящей в небе над макушкой аллепской сосны, а еще выше парит — облаком — белый сугроб. Парк цветет красотой, но на губах молодого человека — печать горечи. С соседней аллеи до него доносятся детские голоса и смех счастливого семейства приятеля, но Соллогуб хмур; сердце замкнуто на замок от всех утешений цветущей флоры и прочих доказательств божьего промысла под солнцем. Он-то думал рассеяться в гостях, но обмануть свою тревогу не получилось, и он снова и снова думал о предстоящей дуэли… с кем? Да, с полубогом! с Пушкиным!
Много лет спустя в своих воспоминаниях бывший молодой человек писал о вызове Пушкина так: «Для меня это было совершенной загадкой. Пушкина я знал очень мало, встречался с ним у Карамзиных, смотрел на него как на полубога… И вдруг ни с того ни с сего он вызывает меня стреляться, тогда как перед отъездом (из Петербурга) я с ним даже не виделся вовсе».
Весна 1836 года выдалась необычайно ранней и уже в апреле по всей России было сухо и тепло. Липа, сирень, яблоня, жасмин — отмечали современники — цвели необыкновенно. Но… но здесь нужно, наконец, объяснить угрюмые волнения графа Соллогуба, застывшего на фоне оссиановского неба, которое видится из нашего «прекрасного далека» полосой морской ряби, усеянной снежными гребешками летних тучек… Многие, знавшие нашего Пушкина, отмечали, что в предсмертный год жизни он словно бы искал смерти. 3 февраля 1836 года он потребовал либо объяснений, либо удовлетворения от некоего С. Хлюстина, который выбрал дуэль и на следующий день после ссоры прислал Пушкину вызов. Причиной ссоры стали весьма витиеватые обстоятельства: некий Люценко перевел с немецкого в стихах повесть Кристофа Виланда «Перфотоний или Желания» и предложил Смирдину. Стихи были так дурны, что книгоиздатель отказался. Тогда Люценко сам издал свой опус, сделав целых три операции над изданием. Он не указал имени переводчика, раз. Переиначил название Виланда с «Перфотония» на «Вастолу…» И, наконец, указал на обложке — «издал А. Пушкин». Издатель и журналист Сенковский приписал анонимное творение Пушкину и разразился на «Вастолу…» разносной рецензией. Все это нагромождение лжи вызвало у поэта гнев и желчь. И вот один из его гостей, давний знакомец, племянник графа Толстого-Американца (к дуэли с которым Пушкин однажды готовился, занимаясь стрельбой из пистолета, всю свою молодость в южной ссылке) в разговоре выговаривает Пушкину, что тот не прав, возмущаясь печатной бранью Сенковского! Между хозяином и гостем вспыхнула ссора, которая все же до дуэли не дошла. Однако Пушкин был выведен из состояния душевного равновесия: он не потерпит ничьих оскорблений! Уже через два дня после опасной стычки с Хлюстиным, он посылает вызов князю Репнину, где писал (на французском), что «некто г-н Боголюбов публично повторяет оскорбительные для меня отзывы, якобы исходящие от вас. Прошу ваше сиятельство не отказать сообщить мне, что мне об этом думать». В черновике письма было сказано резче. А поводом послужило знаменитое послание Пушкина против министра Уварова «На выздоровление Луккула», который был приятелем князя Репнина. Причем все это кипение чести происходит на фоне первого вызова, который был послан графу Соллогубу еще осенью прошлого года, но остался почему-то без ответа. И вот надо же, ответ Соллогуба пришелся как раз на эти дни, словно дьявол три месяца выжидал, как подлить масла в огонь… Не дожидаясь ответа князя Репнина, Пушкин отвергает запоздалые объяснения Соллогоуба и пишет, что приедет стреляться в Тверь в конце месяца. Раньше, к сожалению, не выйдет.
Итак, три вызова за одну неделю февраля.
Все три дуэльных письма в полном собрании Пушкина стоят рядышком этаким созвездием Рока — но время смерти еще не наступило… Хлюстин сам забирает свой вызов, князь Репнин 10 февраля пишет (на русском): «…я с г-н Боголюбовым никаких сношений не имеючи никогда на ваш счет в его присутствии ничего не говорил. Вам же искренне скажу, что гениальный талант ваш… и т. д.».
Пушкин объяснения принял и ответил Репнину (тоже по-русски) коротким, обходительным письмом. Две дуэли пронесло, оставалась третья — с графом Соллогубом.
Кстати, и молодой граф и немолодой Пушкин были в одних чинах: оба камер-юнкеры двора. Что же произошло между ними? А случилось следующее: Соллогуб несчастливо влюбился, но, не получив взаимности, решился на временный отъезд из Петербурга. Накануне он был на вечере вместе с Натальей Николаевной Пушкиной, которая, между прочим, тоже была предметом его сердечных чувств — в молодости граф был любвеобилен. «Много видел я на своем веку красивых женщин, — вспоминал позднее Владимир Соллогуб, — много встречал женщин еще обаятельнее Пушкиной, но никогда не видывал я женщины, которая соединяла бы в себе такую законченность классически правильных черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой тальей, при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более, а кожа, глаза, зубы, уши! Да, это была настоящая красавица, и недаром все остальные, даже из самых прелестных женщин, меркли как-то при ее появлении… Я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы».
Так вот — продолжим сюжет — история несчастливой любви графа сразу к нескольким дамам света была предметом разговоров и, как писал много лет спустя Соллогуб, Наталья Николаевна в тот вечер «шутила над моей романтической страстью и ее предметом. Я ей хотел заметить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем… Все это было до крайности невинно и без всякой задней мысли».
Но свет умел жалить.
Свидетели этого разговора — две дамы, две сестры, две княжны Вяземские сделали из неумелого вопроса ужасную расчетливую дерзость, что будто бы Соллогуб с тем намерением спросил жену поэта давно ли она замужем, чтобы дать понять, что, мол, еще рано ей иметь дурное поведение в смысле измен. «Натали, неужто вы не поняли?» Словом, все это они с удовольствием растолковали провинциальной красавице, которая «должно быть, — предполагал Соллогуб, — сама рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, так как она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную природу». Пушкин тотчас написал к Соллогубу письмо в Тверь, никогда, впрочем, к нему не дошедшее.
Всю осень и зиму Соллогуб провел в командировке в Твери и в Ржеве, врачуя душевные раны романической страсти, как вдруг получил письмо от своего приятеля, тоже недавнего однокашника по Дерптскому университету Андрея Карамзина, который писал о том, что Пушкин повсюду говорит, что граф Соллогуб уклоняется от дуэли и, что, задетый за товарища, Андрей поручился за него, что тот не откажется от поединка на пистолетах. Можно представить изумление молодого человека, начинающего поэта, будущего писателя, автора знаменитого «Тарантаса», которого вызывал стреляться его же кумир и полубог, коему он стыдливо подражал на бумаге… Списавшись с Карамзиным, Соллогуб, наконец, узнал в чем дело, после чего сразу написал Пушкину о том, что «готов к его услугам, когда тому будет угодно, хотя не чувствует за собой никакой вины». Известно, что Пушкин показал письмо своему верному Пеламу Соболевскому со словами: «Немножко длинно, молодо, а впрочем хорошо». Вскоре в Тверь, в дом Бакуниных (где проживал тогда и будущий теоретик анархизма — Михаил), где квартировался Соллогуб, пришло письмо: «Милостивый государь. Вы приняли на себя напрасный труд, сообщив мне объяснения, которых я не спрашивал. Вы позволили себе невежливость относительно жены моей. Имя, вами носимое, и общество, вами посещаемое, вынуждают меня требовать от вас сатисфакции за непристойность вашего поведения. Извините меня, если я не могу приехать в Тверь прежде конца настоящего месяца». Письмо, конечно, было написано на языке жестов — по-французски. «Делать было нечего, — вспоминал Соллогуб, выступая с докладом в обществе любителей российской словесности тридцать лет спустя, — я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта, привел бумаги в порядок и начал дожидаться и прождал так напрасно три месяца». Следующая фраза его воспоминаний такая: «Я твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь, сколько ему будет угодно…»