Нил Шустерман - Бездна Челленджера
Сегодня, в очередной раз выйдя из душа, я спускаюсь к маме попросить аспирина.
— Ты ешь слишком много аспирина, — замечает она и протягивает мне баночку парацетамола.
— Гадость! — говорю я.
— Зато помогает при лихорадке.
— Меня не лихорадит. У меня на лбу растет чертов глаз!
Мама смотрит мне в лицо, пытаясь понять, серьезно ли я. Я не выдерживаю:
— Шутка, шутка.
— Ясное дело. — Мама отворачивается. — Я просто смотрела, как ты морщишь лоб. От этого голова и болит.
— Можно мне аспирина?
— Как насчет адвила?
— Давай. — Он обычно помогает, хотя, когда лекарство перестает действовать, я становлюсь дико раздражительным.
Я отправляюсь в ванную с бутылкой «Mountain Dew» и глотаю три таблетки, слишком злой, чтобы ограничиться положенными двумя. Я замечаю в зеркале складки на лбу, о которых говорила мама, пытаюсь их разгладить, но не могу. Мое отражение выглядит обеспокоенным. Беспокоюсь ли я? Вроде бы, нет, но мои эмоции стали такими жидкими, что спокойно перетекают друг в друга, а я и не замечаю. Теперь я понимаю, что все-таки беспокоюсь. О том, что я беспокоюсь.
38. А вот и хоботок!
Мне снится сон, в котором я свисаю с потолка. Мои ноги на несколько дюймов не достают до пола. Впрочем, поглядев вниз, я понимаю, что у меня нет ног. Мое туловище удлинилось, утончилось и извивается, как будто я червяк, подвешенный кем-то высоко над землей. На чем, кстати, меня подвесили? Похоже, я попал в какую-то сеть органического происхождения. В густую, липкую паутину. Меня передергивает при мысли о том, кто мог такое соткать.
Я могу шевелить руками, но сдвинуть их на дюйм — такое нечеловеческое усилие, что дело того не стоит. Кажется, я здесь не один, но остальные висят сзади, так что их не видно даже боковым зрением.
Вокруг темно — хотя точнее было бы сказать: бессветно. Как будто понятия света и тьмы еще не возникли и все вокруг равномерно окрашено темно-серым. Интересно, не так ли выглядела и вселенская пустота перед началом всего? В этом сне нет даже Белой Пластиковой Кухни.
Из бессветия вылетает попугай и с важным видом направляется ко мне. Здесь мы одного роста. Непривычно и страшно видеть птицу таких габаритов — пернатого динозавра с клювом, способного в один присест откусить мне голову. Он оглядывает меня со своей вечной ухмылкой и, похоже, доволен моим безвыходным положением.
— Как себя чувствуешь? — спрашивает он.
— Как будто я жду, чтобы кто-то высосал из меня кровь, — пытаюсь сказать я, но получается только: — Жду.
Попугай смотрит на что-то за моим плечом. Я пытаюсь обернуться, но не могу пошевелиться.
— А вот и хоботок! — произносит птица.
— Какой еще хоботок? — спрашиваю я, запоздало понимая, что лучше бы не знать.
— Он ужалит тебя. Ты почувствуешь только боль от укуса, а потом заснешь.
И правда — меня сильно и больно жалят. Я не могу сказать, куда именно — в спину? в бедро? в шею? Потом я понимаю: всюду одновременно.
— Ну вот, не так уж и больно, а?
Я даже не успеваю как следует испугаться, когда яд начинает действовать и мне становится наплевать. Вообще на все. Я вишу в абсолютной гармонии с миром, и меня медленно поглощают.
39. Созвездие «Скантрон»
У нас контрольная по естествознанию, к которой я впервые в жизни не готовился. Мне приходит в голову, что мне не надо ее писать, потому что я знаю больше учителя. Гораздо больше. Я знаю вещи, которых нет в учебнике. Мне понятно устройство любого организма вплоть до клеточного уровня. Потому что я до этого додумался. Я знаю, как устроена Вселенная. Меня распирает от знаний. Как можно держать столько всего в голове и не взорваться? Теперь-то понятно, откуда все эти головные боли. Я не могу описать словами свои знания. Слова бесполезны. Зато я могу нарисовать. Уже пробовал. Но нужно понимать, кому можно показывать, что я знаю, а кому нет. Не все хотят, чтобы знания распространялись.
— У вас сорок минут. Пожалуйста, рассчитывайте свое время.
Я хмыкаю. В словах учителя есть что-то смешное, но я не могу объяснить, что именно.
Едва получив бланк «Скантрон»[2] и пробежав его глазами, я понимаю, что на бумаге не настоящий тест. Истинное задание лежит где-то глубже. То, что я не могу сконцентрироваться на вопросах, ясно указывает, что нужно искать другой смысл.
Я беру карандаш и начинаю закрашивать кружочки на бланке — и мир исчезает. Время исчезает. Я нахожу в рядах одинаковых кружочков скрытые взаимосвязи. Вот он, ключ ко всему! И вдруг…
— Карандаши на стол! Время вышло. Сдавайте работы.
Сорок минут прошли незаметно. Я оглядываю обе стороны бланка и вижу невероятные созвездия, которых не найдешь на небесах и в которых больше смысла, чем в звездах нашего неба. Осталось только, чтобы кто-то соединил точки.
40. Ад на плаву
Девочку с голубыми волосами назначили хранительницей сокровищ и выдали ей сундук торговых деклараций с затонувших кораблей. Ее задача — читать их в поисках сведений об ожидающих нас сокровищах, отыскивая их в списках грузов. Кажется, не так уж и плохо, вот только все страницы разорваны на мелкие клочки и их надо еще склеить. Бедняжка трудится над этим день и ночь.
Пухлый парень, которого теперь все зовут сказителем, пытается почерпнуть хоть что-нибудь из огромного фолианта, который капитан ему всучил. Увы, вся книга написана рунами языка, который мне кажется либо мертвым, либо вымышленным.
— Это ад на земле! — заявляет расстроенный сказитель. Попугай, успевающий слышать что угодно чуть ли не до того, как это звучит вслух, поправляет: поскольку земли даже с вороньего гнезда не видно, лучше было бы назвать ситуацию «адом на плаву».
Девочка в ошейнике отвечает за поднятие боевого духа — что странно, сама-то она всегда мрачнее тучи:
— Мы все умрем, и это будет больно, — не раз повторяла она, хотя каждый раз ей удавалось подобрать новый синоним. Тоже мне боевой дух.
Парень с мешочком костей неплохо навострился предсказывать будущее. Он повсюду таскает останки попугайского папаши, готовый по первому слову капитана разложить их и выдать пророчество.
Повелитель костей признается мне, что большую часть предсказаний он выдумывает, но говорит достаточно туманно, чтобы ему поверил каждый, кому этого действительно хочется.
— Почему ты так уверен, что я тебя не выдам? — интересуюсь я.
Он улыбается:
— Я легко могу напророчить, что матрос, которому на роду написаны слава и богатство, швырнет тебя за борт.
После чего, конечно, дни мои сочтены. Должен признаться, этот парень не дурак.
Штурман занят тем же, чем и всегда. Прокладывает курсы и ищет, чему бы довериться, чтобы добраться до впадины и вернуться назад.
— На тебя у капитана особые планы, — говорит он мне. — Думаю, тебе понравится. — Потом он каким-то образом в четыре шага делает из «особых планов» «опухшие гланды» и начинает обеспокоенно ощупывать свое горло.
— Ты, мой дерзкий двоечник, — говорит мне капитан, — будешь нашим придворным художником. — (Одно упоминание оценки заставило мой лоб заболеть с новой силой. Хорошо, что на корабле нет ни одного зеркала, так что я хотя бы не вижу клейма.) — Твоя задача — вести бортовой журнал в картинках.
— Капитан предпочитает рисунки словам, — шепчет мне на ухо штурман, — потому что не умеет читать.
41. Ничего интересного
Я знаю, что должен ненавидеть капитана всей душой, и все-таки не могу. Не знаю, почему. Причины, должно быть, зарыты на глубине Марианской впадины — они явно скрываются там, куда свет-то попадает, только если принести его с собой, а у меня с ним сейчас туго.
Я стою у борта и вглядываюсь в морские глубины, гадая, какие загадки они таят. Поглядев на волны достаточно долго, я начинаю видеть в них узоры. Повсюду в воде глаза — изучают и судят меня.
Попугай тоже смотрит на волны. Он важно приближается ко мне по перилам.
— «Загляни в бездну, и она заглянет в тебя», — произносит птица. — Будем надеяться, что бездна не найдет ничего интересного.
Несмотря на неодобрение капитана, я исправно дважды в день поднимаюсь в воронье гнездо, пью свой коктейль и общаюсь с другими матросами — хотя, глотнув из стакана, они, как правило, становятся не очень-то разговорчивыми.
Сегодня море похоже на американские горки, разве что без петель и разворотов, и воронье гнездо раскачивается вместе с мачтой из стороны в сторону, как метроном. Как бы я ни старался держать коктейль покрепче, он плещется в стакане, изредка капая на пол и исчезая в щелях между досками.
— Знаешь, он ведь живой, — говорит артиллерист — ответственный за корабельную пушку обветренный матрос, чьи руки испещрены отвратительными татуировками. — Он живой и хочет есть. — Тут я понимаю, что голос исходит не изо рта матроса, а от одного из черепов на его руке. Того, что с игральными костями вместо глаз.