Игорь Ушаков - Семейная сага
узнала о смерти Арсения Николаевича, запричитала по-бабьи, но очень делово собралась и почти бегом направилась к Белым. Потом мы нашли остальных сестер — Нюру, Клаву и Глашу. С последней, самой младшей из сестер, мы побежали вместе к Белым домой. Когда мы прибежали, все уже были в сборе, врач уже побывал. Моя мама и Прасковья, как самые старшие, занимались подготовкой похорон. Тело покойного уже обмыли, одели в самый хороший костюм.
С Еленой Степановной, по обе стороны от нее, сидели Нюра и Клава и как-то пытались ее утешить. Елена Степановна сидела отрешенная, с лицом без всякого выражения и только тихонько покачивала головой, будто поддакивая кому-то.
До Кати опять дошел ужас всего произошедшего: она беззвучно зарыдала и ткнулась лицом своим в мою грудь, обвив меня своими руками. Я обнял ее, гладил ее по плечам, по волосам. У меня самого готовы были вырваться рыдания, но я знал, что должен держаться.
Это странное ощущение чужой смерти… Кажется, что твое сопереживание даже чрезмерно: вроде бы умер чужой человек, ну, не такой уж чужой, но все же чей-то отец, а не твой. Но глядя на чужие страдания, сам начинаешь ощущать почти что свою вину: вот кто-то дорогой и близкий собравшимся людям умер, а ты живешь. Я знаю, что многих этот страх чужой смерти даже отдаляет от друзей и близких. Многие после чьей-то смерти боятся ходить в дом, где жил этот человек, навещать его близких: не знают, что сказать, как себя вести. Так проходят первые дни, недели… А потом, чувствуя, что что-то безвозвратно потеряно в отношениях, люди боятся переступить ими же самими созданный порог.
Я помню это по себе. Мой близкий друг и одноклассник, Вадим Опекунов, в доме которого я бывал и где меня всегда привечали, утонул в заволжских озерах, попав, как говорили, на холодный родник, отчего случился спазм сердца. Я был на похоронах, видел безутешную мать и сгорбленного от горя отца Вадима. Я побоялся подойти к ним с соболезнованием, которое казалось мне неуместным и даже безжалостным… И потом я не ходил к ним, боясь собой,
живым, напомнить им о погибшем сыне и снова всколыхнуть боль их утраты. Но однажды кто-то из друзей моих, посещавших изредка родителей Вадима, сказал мне, что они спрашивали про меня, почему я пропал и не показываюсь у них… Я смалодушничал и опять не пошел к ним. Так и жил я с чувством вины перед родителями Вадима и страха встречи с ними, пока не встретил однажды на улице отца Вадима, который позвал меня зайти к ним ненадолго.
Это был удивительный визит, мне его не забыть никогда. Мать Вадима, открывшая дверь, обняла и поцеловала меня, как родного сына, ввела в гостиную, как все называли еще по старой памяти общую комнату, не имевшую с настоящей гостиной ничего общего: там стояла и кровать, и платяной шкаф. Меня усадили за стол, на который вскоре мать Вадима подала роскошный по тем временам чай: с куском черного хлеба с маслом да несколькими кусочками колотого сахара.
Начался разговор, вернее, рассказ отца и матери Вадима о своем сыне. Они взахлеб вспоминали какие-то трогательные и смешные истории, которые приключались с их сыном, перебивали друг друга. Говорилось это так легко и непринужденно, будто Вадим просто куда-то отлучился и вот- вот вернется, а мы сидим и просто ждем его.
Помню, как мать его сказала:
— Я счастлива, что Вадим был, что он порадовался жизни, хоть и недолго. И нам с мужем он принес столько радости, что без этого его краткого пребывания на грешной нашей Земле мы бы чувствовали себя пустыми и никчемными людьми… А так, он у нас был. И память о нем согревает нас, она всегда с нами. Она источник нашей гордости и даже радости: у нас был такой сын… — И помолчав, она добавила. — Жаль, очень жаль, что слишком рано его Бог прибрал… Правда, Бог редко думает о родителях тех, кого он забирает к себе, а зря! И вообще это как-то не по-божески, когда дети уходят из жизни прежде родителей…
Я, в Бога не верующий, и не понял — всерьез или же с сарказмом это было сказано. Но я понял глубокую мудрость родителей Вадима: их любовь к сыну победила мрак темных воспоминаний о его смерти. Вадим остался жить в них, в их сердцах, в их памяти… Может, это и есть жизнь после смерти?
После этого я часто заходил к родителям Вадима. А на его день рождения нас — его бывших одноклассников — приходило несколько человек. Это были незабываемые вечера, на которых царил дух жизни, вечной жизни, жизни, несмотря ни на что…
Но вернусь я к нашим печальным событиям. Разошлись все довольно поздно. Младшая из сестер Елены Степановны, Глаша, осталась с ночевкой, чтобы не бросать сестру и свою племянницу одних в эти скорбные часы.
Сегодня рано поутру все сестры Елены Степановны собрались опять. Пришли и мы с моей мамой. Катина мама была все такой же отрешенной, пыталась что-то делать, кому- то помогать. Ее оберегали, кто-нибудь постоянно был с ней.
Когда кто-то сказал, что надо бы сходить уладить все похоронные дела, я с какой-то даже радостью вызвался помочь. Катя тоже решила пойти со мной, хотя я ее и отговаривал, зная, что процедуры предстоят не очень-то приятные. Но ей, видимо, тоже было тягостно оставаться дома среди снующих туда-сюда тетушек.
Мы сходили оформить по медицинскому заключению и по паспорту Арсения Николаевича свидетельство о его смерти, потом пошли на кладбище. Благо там работал в конторе все тот же знавший еще моего отца старикан, звали которого Филиппыч. Тот вспомнил меня, узнав, в чем дело, приласкал добрым словом Катеньку и принялся за оформление похоронных бумаг.
Как ни странно это выглядит для работника похоронных дел, Филиппыч совсем не пил. К тому же он и не мздоимствовал, что делало его белой вороной среди остальных кладбищенских хищников. Все остальные же только и думали, как бы урвать побольше за любую кладбищенскую услугу, заломить невероятную цену, понимая,
что человек в несчастье не сочтет возможным торговаться и сбивать назначенную сумму.
Филиппыч помог все уладить быстро и благопристойно. Место нашлось в старой части кладбища. Он говорил, что место хорошее, "сухой песчаничек, а не суглинок какой".
Мы вернулись с Катей к ним домой, когда уже начало смеркаться. Кто-то уже сбегал и купил скромный гроб. Покойного положили головой к окну, ногами к двери.
Была суббота, на работу завтра никому не нужно было спешить, поэтому Прасковья, старшая из сестер Катиной мамы, и Глафира — младшая остались на ночь. У первой дети были уже достаточно большие, а Глаша гуляла еще в девках. Я увидел умоляющий взгляд Катюши, обращенный ко мне, когда мы с мамой собрались уходить. Я сказал маме, что хочу остаться с Катей, и она поддержала мое намерение. Я остался, подошел к Кате, обнял ее за плечи, она уткнулась мне в плечо, и я почувствовал ее беззвучные рыдания.
У изголовья покойного зажгли две свечки. Прасковья прочитала молитву за упокой души, утирая слезу уголком платка. Говорили все шепотом, больше молчали. И вот тогда наступило какое-то всеобщее единение. Мы все стали каким- то общим организмом, с единой мыслью, с единым чувством. Мы стали одной семьей.
Мы сидели с Катенькой на одном диванчике, стареньком, с обтертыми валиками, наверху которого, на полочке на белой узорчатой салфетке стояли семь белых мал- мала меньше слоников, которые должны были олицетворять семейное счастье.
Потом Катя задремала у меня на плече… Я сидел не шелохнувшись… Грустная штука жизнь!..
Сами собой стали слагаться стихи.
Небо, звездами мигая, Мне о вечности шептало. Вдруг звезда одна упала, А за ней еще другая…
И сказала, убегая:
— Здесь, где Путь разлился Млечный,
Здесь, увы, ничто не вечно!
… Кроме смерти.
Елена Степановна. 1927, 29 апреля
Я все еще не чувствую ни времени, ни окружающих
меня людей… На какие-то мгновения возвращаюсь, будто из небытия, а потом опять все меркнет и плывет в каком-то вязком тумане. Одна боль, всепоглощающая, тупая и безысходная…
Только что вернулись с кладбища… Но в голове все это не укладывается. Иногда, забывшись, я открываю рот, чтобы позвать Сеню, спросить, не надо ли ему чего, но тут же обрушивается на меня ужасная действительность… Пустота… Пустота… И слезы опять наполняют мои глаза…
Но постепенно все же прихожу в себя. Надо жить. Сеня прав: дочки наши — наше продолжение. Надо жить ради них. Они ведь его кровиночки.
Мучает меня, что получилось все как-то не по- христиански. Сеня хотел собороваться, но где его ноне найдешь, священника-то? Он сказал уже почти шепотом, совсем негромко: "Аленушка, ты у меня сама святая, зачем еще священник-то?" Исповедался он мне, и было это как клятва вечной любви ко мне. И сердце мое разрывалось от невозможности происходящего. Я держала его горячую руку, которая импульсивно сжималась, хотя и сил-то уже у него не было. Да и соборовала я его сама, взяв грех на душу: нашла бутылки из-под подсолнечного масла да и нацедила из нее с трудом с пол-ложки чайной масла да и помазала им лоб щеки да губы его…