Владимир Личутин - Фармазон
А Малаша смотрела на Зинку и не знала, печалиться ей или радоваться, что сын ее связался с женщиной, у которой двое сколотных, случайно нажитых на стороне, украдкой, шально приобретенных от свободной любви. «Может, судьба? – думалось. – Ведь ни на одну не поглядел, а в Зинку вляпался и засох… Балбес тоже, чего говорить. Молодой парень, лицом картинка, крикни только – любая кинется. А тут, прости, Господи, связался с гулящей. Может, опоила чем?»
Но глаза-то Малашины невольно радовались, цвели, любовались Зинкой. Да тут любой, даже самый засохлый, неуживчивый и сварливый человек отмякнет, распустится, глядя на это чистое доверчивое лицо, матово-золотистое, с едва пробивающимся брусничным румянцем в глубине ровной, не набрякшей кожи, в эти вечно удивленные круглые черничины глаз, на припухшие детские губы с крутым изломом, хранящие постоянную блуждающую улыбку, словно бы Зинка однажды смотрела нечаянный радостный сон, но тут ее потревожили, и она все еще не может забыть светлые виденья. Невысоконькая, ладная вся, словно бы забывшая повзрослеть, Зинка походила на морошину в самой своей спелости, запоздало раскрывшуюся в болотистой раде под толстым ягодным листом, под пологом бородатой елушки, на ту самую ягодину, которая, набрав соку, терпеливо хранится в этой ровной тени до самых последних осенних дней, когда о морошке уже давно забудут. А ты, блуждая по лесу и сунувшись в поисках тропы на убродистую, поросшую ельником раду, вдруг нашаришь случайным взглядом эту хранящую солнце янтарную ягодину, и тут тебя охватит долго не смолкающее удивление.
– Говорят, поехали-то и вина много набрали. Не слыхала? – глухо спросила Малаша.
– Не признается ведь…
– Нынче вином-то больше залились. Готовы во все дырки принимать, такая публика. На море пошел, дак зачем вино?
– Слыхала, в Слободе опять двое потонули. Определили – с вина.
– Ну дак… Любой зальется. А я сон, Зина, видела, – снова вернулась Малаша к своей душевной тревоге. Понимала, что высказаться надо, хоть с кем-то выговориться, и тогда тяжесть от ночных видений утихнет и сон сразу померкнет. – Будто бы рыбы порченой у меня в сарайке мно-го-о, вонь от нее. Я и заплакала, чем Кольку кормить, он вот-вот с моря вернется. А тут Гриша Чирок идет и мне-то: «Малаша, ты вдова. Скажи, хорошо ли вдовой жить? Моя-то баба не вдова, дак ей земли не давают». А я ему-то и отвечаю, мол, поживи вдовой, дак узнаешь, легко ли. Видишь, Чирок на мою вдовью жизнь позарился и землю зачем-то приплел. Не хоронить ли кого, слышь? – Малаша вздрогнула и тревожно прислушалась. – И опять же видела во сне две пары валенок белых, к чему бы?
– Ну что вы, Маланья Корниловна. Сон от желудка больше. Чего поешь, такой и сон. Я лично не верю. Глупость, и больше ничего…
– А зачем тогда прискочила ни свет ни заря? Про Кольку интерес? – Малаша погасила глаза, недоверчиво, угрюмо обшарила Зинку взглядом, ее плотное тело, прикрытое черным клеенчатым плащиком, ее заносчивые груди торчком и широкие бедра; потом вновь впилась взглядом в живот, и почудилось ей, что слишком уж выпирает, лезет в глаза. Охнула про себя: «Осподи, да не на сносях ли баба? Не понесла ли от Кольки? Нынче же все просто. Не успеют записаться, и в родилку пора идти».
– Может, и глупость, а я верую, – тускло сказала Малаша. – Во сне-то человек как зеркальце. Чего он в жизни страшится сделать, то во сне волю себе дает, всего натворит. Я-то люблю во сне поговорить и песни попеть. Если песни пою, то наяву плачу… Было продала две перины маменькиных за десять рублей. И вот кажинную ночь маму вижу, она меня ругает: «Зачем ты перины продала?» Проснусь и спать боле не могу. И два месяца мать видела. Больше не могу, извелась. Пошла к той женщине, говорю, отдай обратно мои перины, мать во сне вижу, корит она меня, зачем перины продала. Баба-то и говорит: «Бери назад, у меня как раз денег нет». Принесла я перины обратно и с тех пор мамушку больше не вижу во сне…
– Думала много, вот и заснилась, – не то упрямилась Зина тоненьким голоском, не то пыталась утешить хозяйку. Ей так хотелось войти в душу Маланьи и занять там светлое место. Она вглядывалась в это суровое тяжелое обличье, пыталась отыскать в нем что-то близкое, родное, похожее на Колюшку, но не находила, и потому неуступчивый вид Малаши отпугивал ее. – Вы постарайтесь не думать перед сном. Закройте глаза, руки по швам и не думайте.
– Это вы нынче можете так, не думать. Ветер в голове. Совсем не думаете, что творите… Ты вот скажи мне, что он в тебе нашел? – вдруг хрипло спросила Малаша. Зинка потерянно улыбнулась, не зная что ответить, дернула плечиком. – Но ведь что-то же нашел? – тоскливо протянула старенькая, стараясь оттеплить голос и боясь обидеть гостью. Обидеть-то обидишь ненароком, да не знаешь, как отзовется после, на что сядешь да куда поедешь. Как бы в одиночестве не нареветься. – Что-то ведь нашел? Так зауздай, раз ластится. Бегите в сельсовет-то на запись, Зинушка. Зачем ты ему волю такую даешь?
– Ой, Маланья Корниловна! – малиново загорелась Зина и тут же потупилась, всхлипнула, готовая разреветься. – Я-то бы, ой!..
– Ну и бери управленье.
– Мне ли голос задирать! С двумя-то довесками.
– Зинушка… Не умереть боюсь, одного его оставить боюсь, – заголосила Малаша. – Он ведь спус-тит-ся без меня-а. Он ведь по ми-ру пойдет, ша-ло-пут…
Старушка оборвала причет, торопливо утерлась полушалком, заугрюмела, и в наступившей тишине особенно тревожным показался косой редкий дождь, с нахлестом ударивший в стекла.
Глава 5
– Ты чего, умер там? Заводи! – кипел Сметанин. Он гора горой, экая туша все-таки, разлегся на телдосах: голова покоилась на средней нашести, а ноги упирались в станину машины, и создавалось такое впечатление, что один человек занимал весь трехтонный карбас. – Поехали, Колька, поехали давай. А то гляди, этот жлоб накатает на тебя телегу. – По тону пронзительного голоса не понять, то ли и вправду гневается мужик, иль шутит лишь, играет на чужих нервах, зная собственную силу и власть.
– Куда ехать-то? Слезай, приехали. – Коля База поднял протрезвевшее лицо.
– Ты давай мне. Опупел?.. Я с тобой не шутки шутить.
– На хлебном паре, да? Я-то что, виноват? – торопливо загорячился моторист, как бы занимая позиции, чтобы ловчее обороняться. – Леший вас носит по карбасу… Кто шланг сдернул, кто?.. Горючка вытекла, Федор Степанович. Обсохли, – добавил Колька упавшим голосом, и по его растерянному лицу, по его пониклой надломленной фигуре все поняли вдруг, что не шутит парень, но и пока не поверили душой в серьезность оказии, ибо все так внезапно, смешно и грешно приключилось.
– Со-ба-ка… Чуяло сердце. На свою голову с тобой связался, от тюрьмы оборонял. В тюрягу бы, на казенный харч… Чего встал, чего? Садись за весла, – казнил Кольку Сметанин. – Без царя в голове, а я… Кому поверил, Господи. Ну, за-ра-за, дождешься у меня.
– А где весла-то?..
– Что, и весел нет?
– Кто их нынче берет? Даже и кочета не вставлены. На моторе всё…
– На моторе, на моторе, – передразнил Сметанин. – Чучело гороховое.
Взгляд Коли Базы упал на сапожищи бухгалтера, упершиеся в тело машины, и сердце у парня екнуло: «Егозил по пьянке ногами и сдернул. Кому больше?..» Но это предположение не принесло облегчения, и Колька понял, что в его положении лучше молчать, а потому опустился на заднее уножье, отворотясь от прочего народа. Он прикинул глазом расстояние до берега и решил, что с километр будет.
Но отдорный русский ветер усилился, он шел низким накатом и споро парусил карбас в голомень навстречу бархатной траурной туче, словно бы встающей на крыло, так грозно и мрачно она громоздилась ввысь. Ветер сбивал волну, пригнетал ее, и море лениво вздымалось, точно полное густой олифы, и куда хватал взгляд, подымались из бездны глянцевые покатые тела и вновь погружались в стихию. Гриша Чирок, не раз бывавший в гибельных обстоятельствах, споро разобрал топором подтоварник, сбитый из узкой почерневшей рейки, загнул с обратной стороны ржавые гвозди и каждому вручил по доске. На какое-то мгновение это принесло облегчение, все успокоились, даже повеселели, азартно, с лихорадочной страстью принявшись за греблю, месили своедельными веслами воду, кто стоя, кто вставши на колено, и каждый забрать старался поглубже, словно бы от этого и зависело спасительное движение посудины. Карбас был широкоскулый, морской, он легко переносил волну, устойчиво и надежно забирался по гребням, но шили его под мотор, и потому веслу суденко не подчинялось. Минут через десять все взопрели, иные и овчину скинули под ноги, Гриша Чирок даже управление взял на себя, вспомнив капитанскую службу, и тенорком покрикивал: «Левым гребись… правым табань», – но тут Коля База с кормы крикнул: «Кончайте… Из пустого в порожнее. Чего зря воду лопатить». – «Ты, шшанок!» – вскинулся поначалу Гриша, но посмотрел в домашнюю сторону и лишь горько сплюнул.