Леонид Зорин - Выкрест
Я так и не видел ее ни разу с тех пор, как, крестившись, бежал в Москву. Вспомнила ли она обо мне, когда задыхалась, когда отходила? Я долго смотрел на свою дочурку — что ее ждет, что с нею будет? (Если б я только мог угадать!) Пусть хоть она не даст мне забыть ту, что когда-то меня вскормила. С меня-то станется, я себя знаю. Слишком неистово я мечтал уйти и затоптать все следы, любую память об отчем доме. Теперь, произнося каждый раз имя малышки, я будто заново сплетаю оборванную нить.
Чем чаще я думал о нашем будущем, тем зорче я видел, как осложняется мое пребывание у Алексея. Все обстоятельства — от житейских до отношения к псевдоистинам и людям, которые их исповедуют, все вдруг сошлось, совместилось, сплавилось и развело нас в разные стороны.
Все началось с Марии Федоровны — при первом же знакомстве в Москве, когда она сразу мне показала цепкие хищные коготки. Потом, в Америке, наше общение не было столь остроугольным. Вокруг надрывались от возмущения благопристойные моралисты, она оценила мою готовность прийти ей на помощь и стать щитом. Теперь все вернулось на круги своя.
То, что столь властная королева вряд ли захочет ужиться с Лидией, можно было легко предвидеть. В доме не может быть двух хозяек. И все же не в том была первосуть. С московской встречи не мог я смириться с этой всеподавляющей волей. Нельзя копить в себе раздражение — оно становится динамитом. А он однажды разносит в клочья самую кроткую пастораль. Мне с каждым часом было все тягостей, невыносимее наблюдать, как разрушает эта планета вращающихся вокруг нее спутников. Сначала — бесхитростного Желябужского, потом — обреченного Савву Морозова, который безропотно финансировал своих же будущих палачей.
Теперь я должен был созерцать, как потрошили Алексея, как все, заработанное пером, бессонницей, нервами, потом и кровью, уходит в ненасытную прорву, на корм новейших спасителей родины. Иные из них уже овладели необходимой сноровкой, потребной для всероссийского карнавала, — грабили на Кавказе банки.
Но дело было не только в деньгах — планета по имени Андреева сама уже превратилась в спутника. Не знаю, была ли еще у Ульянова столь фанатичная ученица. Всякое слово нового бога было незыблемо, было свято и обретало силу закона. Снова я видел, как Алексей бестрепетно расстается с друзьями. На этот раз — с чистейшим Богдановым, прогневавшим Носителя Истины. Бедняга был не последней жертвой, которую принес мой отец.
Выяснилось, что я не умею жить в воздухе узаконенной фальши. И даже вряд ли назвал бы воздухом липкое марево с паточным вкусом, с приторным до отвращения запахом. Впоследствии, когда мне пришлось вести политические игры, я сохранял привычный мне стиль почти вызывающей прямоты. Когда-то Алексей озаботился: вот так я вербую себе врагов. Возможно. Но я потом убедился, что откровенность значительно действенней, нежели витиевато-уклончивая профессиональная дипломатия.
Итак, я не скрыл своих настроений. Кончилось это, естественно, скверно. Я переоценил свои силы и даже привязанность Алексея. Ночная кукушка возобладала. Тягаться с этим шелковым телом могло лишь другое, не менее шелковое. Печальный итог — я утратил очаг, где было мне так тепло и надежно.
О, Господи, за мною следящий! Кто бы ты ни был, как бы ни звался — старый ли непримиримый Бог, новый ли — любящий, христианский, — ты мог быть добрее к Зиновию Пешкову. Взгляни на него, он все еще молод, он пылок, он заряжен энергией. Он муж и отец, его жена ласкает его по ночам так жарко, самозабвенно, что, право, заслуживает и счастья и дневного покоя. Долго ли ты еще будешь требовать, чтоб он метался, как лист на ветру, не находя себе места в мире? Меж тем он обязан его найти — свое, незаемное, не чужое. Он больше не может быть приживалом — ни у приемного отца, ни у радушных людей, ни у жизни.
Я снова кинулся за океан. Сначала, оставив семью в Неаполе, жил в Штатах один, как семь лет назад. Когда же приехали Лидия с Лизанькой, уже мог горестно подводить итоги здешних своих усилий. Не знаю, какой уж тут был секрет — Америка оказалась той дамой, с которой мне дважды не повезло. Возможно, был слишком нетерпелив, возможно, характеры не совпали.
Неутешительные плоды собрал я с эмигрантского древа! Работал три месяца библиотекарем, смотрел на полки, забитые книгами, и поминутно думал о том, что книге, подписанной моим именем, не встать с ними вровень — рассказец, очерк, о большем мне нечего и мечтать.
На пару недель приютил профессор, ему понадобился переводчик. Потом — без призвания, без охоты — попробовал стать деловым человеком. То занимался скупкой земель, то судорожно искал подряды. Чего только не было! И среди прочего — четырнадцать дней в арестантском доме!
Они разительно отличались от первых нижегородских отсидок. Тогда был задор, избыток силы, хмель от незрячей любви к свободе. Я ничего тогда не понимал, не представлял себе, что она значит, чего я хочу от нее и жду, но в этом слове был вызов империи. Недаром в крови так мятежно пенилось не покидавшее нас веселье, недаром поэт Скиталец строчил какую-то глупую опереттку!
Теперь все было совсем иное — холод, бессмыслица, злость на себя, на этот жестокий кусок Вселенной, не извиняющий неудачи. Вокруг меня теснились обломки, уставшие от своих поражений, люди без будущего, без воли, без всяких надежд — огрызки, окурки.
Мы с Лидией еще долго цеплялись за этот заокеанский лед. Но и вторая моя попытка привить свой строптивый российский дичок к бесстрастной почве Нового Света была напрасной: не то что не сдюжили — мы были отравлены нашей Европой. Ее радушием, ее солнцем, ее легкомыслием и беспечностью. И мы вернулись. Не понимая, что это приметы ее усталости и неспособности предотвратить уже недалекую катастрофу.
Нам снова помог Амфитеатров. С ним вместе мы оставили север, пересекли все «пять земель» — так похохатывал мой покровитель — из Феццано перебрались в Леванто. Я не жалел своих стараний, хотел ему стать необходимым. Похоже, что стал — он был доволен. Но годы покоя и благополучия, отпущенные нашей Европе, закончились — свои тридцать лет я встретил уже в новую эру.
4 ноября
Хирург был уверен, что я уже труп — во всяком случае, стану им быстро, в течение двух или трех часов. Кроме того, он смертельно устал, был голоден, зол, хотел передышки.
Но рядом с хирургом стояла женщина. А женщина — это спасенье Господне. Поэтому жизнь моя продолжилась.
…Мои отношения с Алексеем возобновились за год до войны. Но мы остались у Амфитеатрова. Хотя к тому времени Мария Федоровна уже вернулась домой, в Россию. Что между ними произошло? Очень возможно, что Алексей почувствовал себя неуютно от столь упоенной авторитарности. Возможно (ходили такие слухи), что тайная тоска о любви вновь овладела его душою. Люди, приговоренные Богом к неутолимой потребности творчества, испытывают роковую зависимость от постоянного погружения в любовный наркотический чад. Счастливая власть двух вдохновений!
Такая версия, как мне казалось, была наиболее вероятной. Лет с тридцати пяти Алексей настойчиво играл в старика. Не только на Максима и Катеньку, не только на меня — он взирал, как мудрый дед, на все человечество. Но эта игра не помогала — он неизменно был человеком неутомимого пера и столь же неутомимой страсти. Я убежден, что таким он остался до своего последнего часа. Подобная горючая смесь очень немногим по калибру.
Как бы то ни было, все дальнейшее лишь подтвердило, что я не ошибся, не возвратившись под отчий кров. Грянула мировая война, громадные массы пришли в движение, и надо было определяться. Мой Алексей, разумеется, занял весьма благородную позицию, традиционно гуманистическую. Он осудил кровопролитие и проклял те и другие правительства. То-то досталось бы мне на орехи!
Я поддержал Амфитеатрова. Не то что вдруг возлюбил оружие (я этого не ощущал). Не то, что события пробудили дремавшую во мне кровожадность (ее-то не было и в помине). Я понимал, что убийство — зло, тем более массовое убийство. Но я был уверен в том, что в истории бывают решающие минуты — у зла обнаруживается имя. Без колебаний и без сомнений я произнес это имя: Германия.
Поныне тревожит меня загадка, как органически и естественно, на протяжении столетий жила бок о бок и совмещалась немецкая спиритуальность с этим немецким культом мощи. Kraft und Geist — я так и не понял соотношения двух величин: сила ли составная часть, либо сам дух — элемент этой силы.
Тогда, в четырнадцатом году, я чувствовал кожей эту угрозу, нависшую над европейской жизнью. Я помогал Амфитеатрову самозабвенно и бескорыстно. Я призывал всех честных людей сплотиться перед нашествием гуннов, разрушивших Брюссель и Лувен. В руинах святыни нашей культуры, быть может, вся наша цивилизация.
Я с раздражением перелистывал призывы отца остановиться. Опять он в привычном своем амплуа — неумолимого резонера, морального судии, небожителя. А эта его переписка с Шоу, Ролланом и Гессе — поверх границ! И здесь — подсознательное актерство! Как прежде, играет в братство титанов, в надмирный союз исполинов мысли.