Сол Беллоу - Между небом и землей
Я в третий раз поставил пластинку, и тут заявляется Этта. Не говоря ни слова, подходит к полке, вынимает какой-то аляповатый альбом и ждет, злобно перекосив лицо — более грубый, непроработанный вариант моего собственного. Я уже почти не слышу музыку. Сразу понял неотвратимость схватки, готовлюсь. И нашариваю звукосниматель.
— Минуточку. Ты что это делаешь? — и шажок ко мне. Я — с вызовом:
— Что такое? — Мне нужен проигрыватель, Джозеф.
— Я еще не кончил.
— А мне-то что. У тебя времени было навалом. Теперь моя очередь. Крутит и крутит одно и то же.
— Значит, шпионила? — разоблачительно.
— При чем тут. На весь дом грохотало. — Придется тебе, Этточка, подождать.
— И не подумаю. Хочу поставить Кугу, мне мама подарила. Я весь день мечтала послушать.
Я не отступаю от проигрывателя. За спиной жужжит диск, игла скребет последние бороздки.
— Вот послушаю вторую часть и уйду.
— У тебя проигрыватель с самого ужина. Теперь дай мне.
— Я сказал — нет.
— А кто ты такой, чтоб мне говорить — нет?
— Кто я такой?! — Я трясусь от злости.
— Это мой проигрыватель. Ты не даешь мне пользоваться моей вещью! — Ну, это, знаешь ли, низость!
— А мне все равно, что ты про меня думаешь! — Голос перекрывает постукиванье пластинки. — Хочу слушать Кугу. И все.
— Пойми, — я изо всех сил себя сдерживаю, — я поднялся сюда с целью, с какой — я не обязан тебе докладывать. Но тебя терзала мысль, что я тут один, не важно зачем. Может, ты думала, я наслаждаюсь? А? Или прячусь? И ты прибежала посмотреть, нельзя ли мне испортить настроение. Так или нет?
— Ах, ты исключительно сообразительный мужчина, дядечка.
— Сообразительный мужчина! Фильмов насмотрелась. Придумала бы что-нибудь поостроумней. Что спорить с несмышленышем. Пустая трата времени. Но я знаю, кик ты ко мне относишься. Знаю, как искренне, от души ненавидишь меня. И благодарю Бога, что ты мала еще мной командовать.
— Ты спятил, дядечка, — говорит она.
— Ладно, поговорили и будет, закроем тему, — говорю я, думая, что мне удается себя обуздывать. — Слушай на здоровье свою эту Конгу или как ее, когда я уйду. Ну как, уходишь? Или сядешь и дашь дослушать?
— Еще чего! Будешь слушать мое. Кто платит, тот и заказывает музыку!
— Произнесено с таким ликованием, что я понял: заранее подготовлено.
— Ах ты зверек ты маленький, — говорю я. — Гадкий и вредный зверек. Тебя надо как следует вздуть, вот что.
— Ох! — Она задохнулась. — Ты… дрянь, дрянь, ничтожество! Голь перекатная! — Я схватил ее руку, дернул, вывернул, повернул девчонку лицом к себе. — Пусти, Джозеф, пусти, сволочь! Пусти!
С треском упал альбом. Ногтями свободной руки она целилась мне в глаза. Схватил ее за волосы, оттянул ей назад голову. Крик застрял у нее в глотке. Чуть-чуть промахнулись ногти. Она зажмурилась в ужасе.;
— Будешь помнить голь перекатную, — бормочу я. И волоку ее за волосы к роялю.
— Не надо! — вопит она, вновь обретя голос. — Джозеф! Сволочь!
Я бросаю ее к себе на колени, зажимаю ими обе ее ноги. Снизу уже бегут, я слышу, но только учащаю шлепки, хочу наказать ее несмотря ни на что, независимо от последствий. Нет, даже из-за последствий тем более.
— Не рыпайся. — Я сжал ей затылок. — И не ругайся. Не поможет.
Одолев последний марш, задыхаясь, вваливается Эймос. За ним ни жива ни мертва
— Долли, потом Айва.
— Джозеф, — сипит Эймос, — отпусти ее! Отпусти ребенка!
Я не сразу ее отпустил. Она не дергалась, лежала у меня на коленях, выставив пухлые бедра и метя волосами пол. То ли признавала свое соучастие, снимала с меня часть вины, то ли хотела, чтоб те полнее прочувствовали эту вину, — я сначала не понял.
— Встань, Этта, — сказала Долли отрывисто. — Одерни юбку. Медленно она поднялась на ноги. Интересно, сумел ли кто-то из них в тот момент оценить наше абсолютное сходство.
— А теперь, если можешь, — Долли обращает ко мне расширенный взор, — объясни, что здесь происходит, Джозеф.
— Мама! — Вот тут-то она ударяется в слезы. — Что я ему сделала? Как набросится на меня!
— Да ты что! Бога ради, что ты несешь? — взвизгнул я. — Я тебя отшлепал, но ведь ты сама нарывалась!
Какое невыразимое обвинение стояло в вытаращенных глазах Долли? Я стойко парировал этот взгляд.
— Мы Этту пальцем не трогаем ни под каким видом, Джозеф.
— Назвать родного дядю ничтожеством — по-вашему, недостаточный вид? «Ни под каким видом»! Ты чего-то недоговариваешь. Интересно! Выкладывай!
Долли поворачивается к Эймосу, как бы говоря: «Твой брат сошел с ума. Сейчас он и на меня накинется».
— Я бросил ее к себе на колени и отшлепал, но она заслужила большего. Ругалась как сапожник. Вас можно поздравить с прекрасными достижениями.
— Он меня дергал за волосы, вот! — кричит Этта. — Чуть голову мне не открутил!
Айва выключает проигрыватель, садится в уголок и старается изо всех сил быть понезаметней. Значит, сознает мой позор. Но никакого же позора нет. Моя злость перекидывается на нее.
— Что еще он делал? — копает Долли.
— А-а! Так ты думаешь, она что-то прикрывает! Я ее отшлепал. Что ты еще выуживаешь? На какие открытия надеешься? Какую пошлятину…
— Хватит корчить из себя сумасшедшего! — прикрикнул на меня Эймос.,
— Ты тоже хорош. — Меня уже понесло. — Полюбуйся, вот вы кого вырастили. Прелестная картинка. Ты научил ее ненавидеть класс-да что! — семью, из которой сам вышел. Вот оно, твое «ни под каким видом». По-твоему, человек — ничтожество, если снашивает одну, а не десять пар ботинок в год. Подумал бы сначала!" Ни под каким видом»!
— Ты не имеешь права поднимать руку на ребенка, — говорит Долли.
— Пусть он лучше скажет, что делал в вашей комнате, — говорит Этта. Я вижу, как Айва дергается, вытягивается на стуле.
— Что? — спрашивает Долли.
— Он был в вашей комнате.
— Я ходил туда с Эймосом, спроси его, — говорю я.
— Папы не было, я видела. Ты рылся у мамы в туалетном столике.
— Ах ты шпионка ты маленькая! — ору я, во все глаза глядя на нее. — Слыхали? Она намекает, что я вор.
— А что ты там делал? — говорит Этта.
— Кое-что искал. Можете пойти проверить, не пропало ли что. Ничего не пропало. Или лучше меня обыщите. Да, пожалуйста, обыщите меня.
— Объясни, в чем дело. Никто не говорил, что ты вор.
— Но про себя подумали. Мне совершенно ясно.
— Ну так скажи нам, — не унимается Долли.
— Я искал булавку. Мне нужно было.
В темном уголке за проигрывателем Айва уткнулась лицом в ладони.
— Эй! Ты что там изображаешь? — кричу я.
— Булавку? И все? — говорит Долли. И, несмотря на ответственность момента, позволяет себе улыбнуться.
— Да. И между прочим, это правда. Они не отвечают. Я говорю:
— Тем самым я окончательно разоблачен. Я не только хам, грубиян, голь перекатная, ничтожество (поклон в сторону Этты, размазывающей по лицу слезы) и (в сторону Эймоса) упрямый осел, но действительно законченный идиот. — Айва, не глядя на меня, выходит из комнаты. — Тебе, Эймос, — продолжаю я, — теперь надо постараться замять факт моего существованья. И тебе, Этта. Долли, как некровная родственница, освобождается от ответственности. Если только я не навлек бесчестья на весь род. Обвинение в воровстве, приставанье, а то похуже…
Ни Эймос, ни Долли не потрудились ответить.
Я бросаюсь по лестнице догонять Айву.
В такси она мне не сказала ни слова, вылезла, пошла впереди не оглядываясь. Распахнув дверь комнаты, я вижу, что она рухнула на кровать и разрыдалась.
— Миленькая! — кричу я. — Хорошо, что хоть ты мне веришь!
27 декабря
Утром звонил Эймос. Я отправил к телефону Айву. Поднявшись, она пожелала узнать, почему это я не объяснился, зачем счел нужным произвести на родственников ложное впечатление. Я ответил, что, поскольку они вполне удовлетворены тем впечатлением, какое сами на себя производят, мне плевать, какое впечатление на них произвожу я. Перед уходом на службу Айва долго втирала в губы мазь. Несколько часов подряд проревела.
Хоть в одном отношении отпустило. Я-то дергался из-за денег, боялся, что Этта ими не побрезгует. Но она сразу вышла тогда из комнаты, не выясняя, что я делаю возле материнского столика. Она не знала про деньги. Не то за милую душу бы их прикарманила, из чистой вредности.
Да, но вот интересно, что означает для Этты наше удивительное сходство? Хотя с чего я, собственно, взял, что наше внешнее сходство должно быть сопряжено с разной прочей близостью? Поиски ответа меня увлекают в глубь моего прошлого, в довольно мрачную шахту, нередко тем не менее поставляющую мне ценнейший материал. И оттуда я добываю, что лицо, лица вообще для меня имеют самостоятельное значение. И раз лица похожи, должно быть сходство в характере, а то и в судьбе.