Сол Беллоу - Между небом и землей
Разговор за ужином, который я сначала очень вяло поддерживал, коснулся ограничений на продовольствие. Долли и Эймос любители кофе, но, будучи патриотами, смиренно подавляют свои претензии. Затем перешли к одежде и обуви. Брат Долли, Лорен, представитель крупной восточной обувной фирмы, им намекнул, что правительство готовит ограничение на продажу кожаных изделий.
— Ну нет, четырех пар в год нам никак не может хватить, — заявляет Долли.
Непатриотично, правда? И несколько нелогично, нельзя не заметить.
— Надо же понимать, что у разных людей разные потребности, — вторит ей Эймос. — Разный жизненный уровень. Правительство этого не учитывает. Даже благотворительные организации и те выделяют разные средства разным семьям. Зачем осложнять и без того трудное положение.
— Вот именно, я и говорю. Нельзя всех стричь под одну гребенку.
— Нельзя, — отвечаю я. Ибо Долли адресовалась ко мне.
— И потом будет повышенный спрос на одежду, — заявляет Эймос. — Таковы законы потребительского рынка, когда люди зарабатывают деньги.
— Джозефу-то что! Его армия приоденет. А вот нам, штатским бедняжкам…
— Джозефа это вообще не волнует, — не выдерживает Айва. — Его это и так не коснулось бы. Он никогда не покупает больше одной пары в год.
— Он и не очень-то стоит на ногах, — говорит Этта. Мать кидает на нее грозный взгляд.
— Действительно, у меня сидячий образ жизни, — говорю я.
— Я это и хотела сказать, мама.
— А я хотела сказать, что он не обращает на такие вещи внимания, — заглатывая слова, понеслась Айва. — И о еде не думает, ест что ни дай. Так легко было его накормить, когда я еще готовила.
— Тебе явно повезло. Эймос такой привереда. Просто не верится, что их воспитала одна мать.
— Его во всех отношениях нелегко было растить. — Эймос через стол меня озаряет улыбкой.
— А тебе когда в армию, Джозеф?
— Этта! — Эймос, с укором.
— Ну, дядя Джозеф, прошу прощенья. Когда тебе идти?
— Не знаю. Когда Богу будет угодно. Это их развеселило.
— Он явно не торопится, — замечает Долли.
— А куда спешить, — вскидывается Айва. — Чем позже, тем лучше.
— О, ну конечно, конечно, — говорит Долли. — Я так тебя понимаю.
— Но сам Джозеф несколько иного мнения, правда, Джозеф? — Эймос смотрит на меня ласково. — Он с удовольствием Его бы поторопил. Во-первых, ждать тяжело, а вдобавок он упускает шанс продвижения. Вот если б устроиться на курсы подготовки офицеров…
— Не думаю, что хотел бы готовить из себя офицера.
— Интересно, почему нет, — говорит Эймос. — Почему нет?
— По-моему, война вообще бедствие. И я не хочу ее использовать для собственной карьеры.
— Но кто-то должен быть офицером. Зачем же сидеть и ждать, чтоб какой-то обалдуй делал то, что у тебя получится в сто раз лучше?
— А я привык. — Я пожал плечами. — Сейчас такое модно во многих сферах. Армия не исключение.
— Айва, и ты собираешься его отпустить с такими понятиями? Хорошенькую армию мы будем иметь.
— Таково мое убеждение, — говорю я. — Айва не может его изменить, и я даже льщу себя надеждой, что не захотела бы. Многие тащат свои амбиции из штатской жизни в армию и не прочь, так сказать, шагать по трупам. Ничуть не позорно, между прочим, быть рядовым. Сократ был простым пехотинцем.
— А-а, Сократ? Скажите пожалуйста, — говорит Эймос. — Тогда умолкаю. Чуть погодя Эймос отозвал меня в сторонку, повел наверх, в свою спальню, достал стодолларовую бумажку и, как платочек, сунул мне в нагрудный карман:
— Это вам от нас рождественский подарок.
— Спасибо, — говорю я, вытаскиваю деньги и кладу на комод. — Но я не могу его: принять.
— Почему это не можешь? Чушь, ты не имеешь права отказываться. Я же сказал — подарок. — Он нервно тискает бумажку. — Да спустись ты с небес на землю! Разве можно так жить? Ты знаешь, какой я уплатил за прошлый год подоходный? Нет? Ну так вот, для меня это капля в море. Я ничего от себя не отрываю, пойми.
— Но зачем мне эти деньги, Эймос? Мне не надо.
— Ну как можно быть таким упрямым ослом? Ты не выносишь, когда человек тебе хочет помочь.
— Почему? Вот, на мне твоя рубашка и носки твои. Я очень это ценю, а больше мне ничего не надо.
— Джозеф! — восклицает он. — Просто не знаю, как мне с тобой быть. Я начинаю думать, что у тебя не все дома! Твои эти убеждения, твои штуки! Хотел бы я знать, чем это кончится. Нет, ты себя загубишь. Подумал бы хоть немножко об Айве. Какое ее ожидает будущее?
— Ах, будущее!
— Да, я сказал — будущее.
— Да у кого оно есть, к чертям собачьим?
— У всех, — говорит Эймос. — У меня оно есть.
— Ну, тебе повезло. Но я бы на твоем месте призадумался. Множество людей, сотни тысяч, должны оставить все мысли о будущем. Личного будущего больше нет. И мне просто смешно, когда ты мне советуешь строить мое будущее на армии, на этой трагедии. Да на свое будущее я гроша ломаного не поставлю. И с тобой, кстати, я бы тоже не поменялся… — У меня уже срывается голос.
Эймос еще постоял, спокойно меня разглядывая. Потом сказал:
— А деньги возьми, Джозеф, — и ушел. Я услышал, как он спускается по лестнице.
Я сидел на постели, обхватив руками голову. В углу горел тусклый ночник. Зажатый медной прорезью, луч натекал на штору. Остальное тонуло во мраке. Одна половина потолка превратилась в экран для прерывистых, зеленоватых проекций улицы, а на другую ребрами ископаемой рыбы прочно легла тень жалюзи. Какое впечатление произвели мои слова на Эймоса? Что он подумал? Может, окончательно поставил на мне крест. Но сам-то я что? Зачем все это нес? Какой в этом процент правды? Да, его непререкаемое убеждение в собственной застрахованности — это я отвергаю, но не будущее же вообще. Но как его убедишь? Он настолько далек от кратеров духа, что они ему кажутся чуть заметными впадинками на горизонте. А ведь когда-то они приблизятся. Каждый к ним подойдет вплотную, когда сузятся горизонты, а они сузятся, неизбежно сузятся. Я пошел в ванную, умылся. Сердце уже не так жала тоска, а когда я вешал полотенце обратно под зеркало, мне совсем полегчало. Поднял сто долларов с сумрачного ковра. Если сейчас совать ему его деньги, будет сцена. Незачем и пытаться. Я поискал в верхнем ящике у Эймоса шпильку, защепку какую-нибудь. Не нашел, стал обшаривать другие ящики, наконец в столике у Долли напал на подушечку для иголок. Подошел к постели, приколол деньги к покрывалу. Потом постоял на лестнице, послушал: внизу — хриплый голос диктора, их смех, комментарии. Решил не спускаться.
И хоть знал, что предаю Айву, бросая на Долли, Этту и Эймоса, поднялся на третий этаж. Там, на бывшем чердаке, Долли устроила музыкальную комнату. Одну стену безраздельно оккупировала мрачная громада рояля, присевшего на кривых ножках в ожидании дела. К нему, правда, редко когда прикасались, потому что внизу теперь скалил зубы, как черный затейник, более элегантный и бойкий его заместитель. У другой стены, на полке с пластинками, стоял проигрыватель. Я стал искать пластинку, которую год назад подарил Этте. Гайдн, дивертисмент для виолончели в исполнении Пятигорского (Григорий Пятигорский (1903–1976) — американский виолончелист.). Пришлось перерыть кучу альбомов. Долли с Эттой при всем своем жмотстве тут проявили расхлябанность. Много пластинок раскокали. Но моя оказалась цела, слава богу, — я окончательно бы раскис, если б они ее испортили или посеяли, — и я поставил ее и уселся лицом к роялю.
Мое любимое вступительное адажио. Трезвые вводные ноты перед задумчивой исповедью сразу открыли мне, что в страданьях, униженьях я все еще жалкий подмастерье. Ученик. И тем более не имею права надеяться их избежать. Это-то ясно. Никто вообще не имеет права требовать поблажек. Нет такого права у человека. Но как встретить испытания? Дальше идет ответ: благородно, не мелочась. И хоть пока я не могу применить это к себе, я понимаю справедливость такого ответа, и она меня пробирает. Но сам, пока не стану цельным человеком, я не смогу так ответить. Да, но как станешь цельным один, без помощи? Я слаб, я не могу собрать волю. Так где же искать помощи, где эта сила? И кто его диктует, кто его вырабатывает — закон этого благородства? Личный это, для каждого свой закон, или человеческий, или всеобщий? Музыка называет только один источник, всеобщий — Бога. Но ведь это жалкая капитуляция, если к Нему гонит уныние, растерянность, страх, животный страх, как болезнь требует лекарства, не интересуясь тем, где его раздобыть. Пластинка кончилась. Поставил сначала. Нет, не Бог, никаких божеств. Все это было, не мной придумано. Конечно, я не настолько погряз в гордыне, чтобы не признавать существование силы, большей, чем я, а я только бледный отблеск, бедный обрывок замысла. Нет, тут не то. Но я не стану хвататься в панике за первую же подсказку. Это, по-моему, преступление. Учитывая, что ответ, который я слышу, который так легко проникает в самое мое сокровенное, в дремучие, непроходимые пущи вокруг сердца, дан человеком верующим. Так неужели же нет возможности найти ответ, не жертвуя голодным разумом? Как бы лекарство не вызвало аллергию. Все это не ново, сколько уже я над этим бился. Но не так мучительно, без такой невозможной жажды ответа. Или такого горького сирого чувства. Нет, надо своими силами реабилитировать разум, при всей его слабости, нищете, при всех выгодах, какие сулит поражение.